Шрифт:
Кукольник звал в свой театр: кукольный. Судя по вою, на том кукольном театре жизни должны были давать одну из библейских историй.
Только возможно ли мысли кукол переложить на мысли людей? Возможно ли музыку кукольную переложить на музыку людскую? Но если глянуть чуть-чуть внимательней: многие люди — не куклы ль? Так отчего бы тем людям-куклам музыку кукольную, кукольным же театром слегка искалеченную, и не представить!
Кукольник подвывал, капал на доску, вытертую до блеска, слезами, переносил голос то в верхний регистр, то в нижний. Нечто пустынное, страстно таимое и лишь иногда выставляемое наружу, нечто явно-финикийское и скрытно-иудейское вдруг услышалось в его подвываньях. Захотелось: доску у кукольника перехватить, пойти с куклами по благословенной Италии с севера на юг — слушая пение, разговоры, истории...
— Вот мы и встретились, синьор Эудженио, — оборвав подвыванья, тихо промолвил кукольник.
Евстигней вздрогнул. Из-под театрального грима, из-под падающих низко волос глянули на него все те же иезуитские глаза, выставился слегка побелевший от ударов и насмешек нос…
Резко оттолкнув кукольника, сбив его надолго — так показалось — с жизненной сцены, кинулся Евстигней прочь.
По дороге, откидывая от себя несущиеся вослед подвывания кукольника, старался складывать свое.
Три кратких мотива вдруг связались в один длинный: вышла мелодия.
Тут же эта мелодия сама собой определилась как главная тема оратории!
Ровно через десять дней музыка к театральной интермедии о жертве Авраамовой и об агнце Божьем была готова.
Не умея скрыть чувств и уже получив разумную порцию похвал от не успевшего отбыть в Рим аббата Матеи, Евстигней решился отписать об удаче своей в Петербург.
Письмо неурочное не было ни ответом на выволочку, ни «третным отчетом», посылавшимся ежеквартально, а потому дышало радостью, надеждой:
«Посылаю сию малую мою работу так как первый опыт в театральной музыке. Хотя и принадлежит больше церкви сия работа, ибо содержание ее жертвоприношение Авраамово, однако ж как все делают ее на театральный манер, так и я, глядя на прочих хороших мастеров, сделал; а название имеет на италианском языке Oratoria».
С этой ораторией, не столько вписанной, сколько прямо-таки врисованной в разграфленные нотоносцами листы, Фомин музыкальный-сочинитель на оперные подмостки и вступил. Вступил, не подозревая, какими бурями — внешними и внутренними — подмостки эти по временам сотрясаются, какими радостями знобят, какими грозят невзгодами…
Глава двадцать вторая
Семь белых, один черный
Евстигней все никак не мог дождаться главного экзамена.
Причин тому было несколько. Первая — надоело трепетать и пугаться. Нетерпение, долгие годы смутно обозначавшееся в характере, вдруг — как давно черневшая под ногтем заноза — дало о себе знать. Заныло под сердцем. Нестерпимей прежнего стало похрустывать искалеченное скрыпицей плечо. Вспоминалась и по временам неотступно звала к себе теперь уже вполне чужая, а все ж таки и своя — Алымушка.
Далее оставаться в Италии было невозможно.
Однако сдать главный экзамен и определиться в Академики было весьма непросто. Допускали к экзамену — а только он один к званию Академика и приводил — немногих. Чаще тех, кто уже был овеян композиторской славой. Реже тех, кто успел обзавестись высокими покровителями. Еще реже тех, кто имел за душой один лишь талант…
День 29 ноября 1785 года выдался серым, промозглым. Ночью где-то совсем неподалеку бушевало ненастье. Сохлые ветви в садах еще потрескивали, напитанные влагой старинные дома глядели сумрачно. Но экзамен, как это и было давным-давно установлено, начался ранним утром, без задержки.
Зал Академии «филармоников» мрачновато сиял. Утреннего света недоставало: горели свечи. В отблеске свечей лица на висящих по стенам картинах меняли привычные выражения. Казалось: римские папы и покровители муз неотступно следят за происходящим. Следя, папы и покровители со скрытым значением улыбались.
«Во имя Божiе, дня 29 ноября 1785 года.
Господа Академики Филармонии, собравшиеся в своей резиденции в результате пригласительных билетов, разосланных каждому из господ Академиков, с целью принятия членов и для других дел чрезвычайной важности...»
Синьор Габриэлле Виньяли, Президент, сделав паузу в чтении, едва заметно вздохнул: предстояло огласить фамилии двадцати четырех Академиков. Старость мешала ясности произношения, давняя страсть к обжорству затрудняла дыхание. Однако горячая — едва ли не гастрономическая — любовь к музыке брала свое: нужно втягивать воздух, оглашать, привлекать, способствовать!
Президент Виньяли улыбнулся и, начав с наследственного основателя Академии синьора Франческо Карати, набирая, как певец, воздуху после каждых четырех фамилий (четырех тактов), прочел имена.