Шрифт:
Это зверство было чудовищно и противоестественно для нормального человека. Что за выродком надо быть, чтобы сотворить такое с людьми? Каким садистом надо стать, чтобы так изуверски надругаться над беззащитной женщиной? Над могилой капитана Первушина и Веры Николаевой — их похоронили вместе — мы поклялись отомстить фашистам в бою. По-иному мстить не умели.
И не желали.
Алексей Первушин и Вера Николаева зарыты в немецкую землю. Как и многие мои товарищи по оружию. Каково им будет лежаться в немецкой земле, когда мы уедем отсюда? Будто наяву вижу Алексея и Веру: он плечистый, синеглазый, русоволосый кудряш, она тоненькая, хрупкая, с мальчишеской стрижкой ц тоже с синими глазами, он был неулыбчив, она хохотушка. Их породнила война. И схоронила их война.
— Товарищ лейтеиапт? — Интонация отчего-то вопросительная.
Я разлепил веки, и солнечный луч резанул по зрачкам. Я прикрылся рукой.
— Товарищ лейтенант? Скоро большая станция, обедать будем. Перед обедом положено пропустить сто грамм. У меня фляжка… Разрешите, налью?
Старшина Колбаковский. Старается говорить шепотом, но тенорку тесно, он рвет шепот в клочья. Та-ак. Следовательно, старшина перестал дуться, отмяк? Быстренько. Незлопамятный он, добрый? Или прикидывается таковым? А выпить в самый раз, выпьешь — и от воспоминаний станет не так муторно.
— Налейте, старшина. Закусить есть?
— Конфетка.
— Давайте. Благодарю.
Колбаковский сперва подает мне фруктовую подушечку, а после, покосившись по сторонам, незаметно плескает в пластмассовый стаканчик из фляги. Я уже не думаю о справедливости — надо бы фляжку разлить на всех, — ибо это лишено смысла: поллитра на сорок человек. Опрокидываю терпкую жидкость в пасть, проглатываю. Внутри все обжигает. Отдышавшись, заедаю конфетой.
Старшина выпивает свою порцию, на звук определяет, сколько еще вина во фляге, прячет ее в вещмешок. Да, это какое-то вино из трофейных, крепкое, дерет. Ну, да нам не привыкать. На фронте нельзя было не пить. Легче все переносилось. Но если сначала я пил, чтобы подольше туманило разум, то затем стал пить, желая поскорей сбросить хмель, по принципу: быстрей выпьешь — быстрей протрезвеешь. Это называется переводить добро, однако мне действительно, когда пью, хочется поскорей приобрести ясность разума. Причина — остерегался наколбасить. А было, колбасил, стрелял из пистолета бог знает куда, схватил за грудкп батальонного фельдшера — чуть до рукоприкладства не дошло.
Первушину в пьяном кураже ляпнул: "У нас нету незаменимых, я не то что ротой — батальоном смогу командовать!" Капитан тогда сказал: "Глушков, мы с вами в неравных условиях: вы выпили, я же трезвый". — "Так давайте уравняемся! Угощу, спиртик есть!" — хохотнул я. "Завтра уравняемся, когда проспитесь. Завтра и побеседуем".
Ох и пропесочил он меня, проспавшегося, до сих пор стыдно!
Я краснел, бледнел, меня кидало в жар и в холод. А капитан в заключение сказал: "Вы не умеете пить, не умеете лицемерить.
Что я имею в виду? Опытный выпивоха хлебнет как следует, но держится, будто трезв, стеклышко! То есть мастерски лицемерит.
У вас же, Глушков, все наружу… Я бы посоветовал: бросьте выпивать!"
Выпивки я не бросил, но стал осмотрительнее, потому и хотел, чтоб побыстрей прояснялся ум. А капитан Первушин не пил, не курил, не играл в карты, не любил женщин — кроме Веры Николаевой. Ну уж Веру любил здорово. В январе сорок пятого ему предложили ехать в Москву, готовиться к поступлению в Академию имени Фрунзе. Не мог без Веры, отказался. Уехал комбаттри…
Внизу галдели картежники:
— Что подбрасываешь, лопух? Виней у него нема, а ты кидаешь крести.
— Сам лопух! С чего зашел? С вальта. Ты и есть лопух!
На противоположных нарах Свиридов сводил и разводил мехи аккордеона, с чувством напевал:
Ночью, ночью в знойной Аргентине Под звуки танго шепнула: "Я люблю тебя".
Ночью, ночью в зной Аргентине!
О, Аргентину я не забуду никогда…
Угу. Знойная Аргентина. Аккордеон марки «Поэма», с инкрустацией. Танго. Сладость до тошноты. А вино было терпкое, горькое. Распивал с подчиненным, лейтенант Глушков? Да не будь ты ханжой! Ну, распивал. Главное — ум не пропить.
Старшина Колбаковск-ий не соврал, остановка на большой станции, дежурные потопали к вагону с кухнями. Солдаты высыпали из теплушек. Я спрыгнул за ними. С удовольствием ощутил под подошвами устойчивую, надежную твердь. Расправил плечи, потянулся. Из соседней теплушки спустился гвардии старший лейтенант Трушин, заспанный, зевающий. Я спросил:
— Как дела, комиссар?
— Дрыхнем, — ответил Трушин, прикрывая зевок ладонью. — Отсыпаемся.
— Нарушений нет?
— Покамест нормально. Вот пойдет Расея, узловые станции…
— Не каркай!
— Я не каркаю, а заостряю внимание. — Он ухмыльнулся, обнажая щербатинку, принюхался. — Шнапс употреблял?
— Вино. Старшина угостил.
— А комиссар должон быть тверезый? За всеми за вами доглядать? — Трушин говорил так, что я не понимал, всерьез он или шутит. — Ладно. Только чтоб в норме было. Не погоришь?
— Не волнуйся, — сказал я и зашагал вдоль эшелона.
Подле теплушек и платформ толпились солдаты; наигрывала гармошка; шутки, смех, песни. Из пульманов с лошадьми доносилось ржание. На платформах пушки, зарядные ящики, орудийные передки, повозки с поставленными торчком дышлами, спицы привязаны проволокой к бортам, под колесами упорные клинья.