Шрифт:
Ка надел пальто, вышел следом за Кадифе и сел в военную машину. Два солдата-охранника сидели прямо за его спиной. Ка спросил себя, является ли слишком большой трусостью думать, что если он будет ходить один, то подвергнется нападению. Улицы Карса, на которые он смотрел с водительского места в грузовике, вовсе не были пугающими. Он увидел женщин, вышедших на рынок с сетками для продуктов в руках; глядя на детей, играющих в снежки, на стариков, которые, чтобы не поскользнуться, шли, держась друг за друга, он представил, как они с Ипек будут смотреть фильм в кинотеатре во Франкфурте, держась за руки.
Сунай был со своим другом, организатором переворота, полковником Османом Нури Чолаком. Ка разговаривал с ними с оптимизмом, который придавали ему его мечты о счастье: он сказал, что все устроил, что Кадифе согласна играть и снять платок, что Ладживерт жаждет, чтобы его освободили. Он почувствовал, что между Сунаем и полковником есть понимание, свойственное разумным людям, которые в молодости читали одни и те же книги. Он осторожно, но вовсе не смущаясь, сказал, что рассматриваемый вопрос является крайне щепетильным. "Сначала я тешил гордость Кадифе, а потом Ладживерта", — сказал он. Ка отдал бумаги, которые взял у них, Сунаю. Пока Сунай читал их, Ка почувствовал, что тот уже пьян, хотя еще не наступило обеденное время. В какой-то момент, приблизив лицо к лицу Суная, он уверился в этом, ощутив запах ракы.
— Этот тип хочет, чтобы его отпустили до того, как Кадифе выйдет на сцену и снимет платок, — сказал Сунай. — Очень сообразительный.
— Кадифе хочет того же, — сказал Ка. — Я очень старался, но договорится смог только об этом.
— Зачем нам, как представителям власти, верить им? — спросил полковник Осман Нури Чолак.
— Они тоже утратили веру в государство, — сказал Ка. — Если это недоверие продолжится, ничего не выйдет.
— Разве Ладживерту совсем не приходит в голову, что его могут повесить в назидание, и то, что потом этот случай может иметь для нас плохие последствия, из-за переворота, устроенного этим пьяным актером и обиженным полковником? — спросил полковник.
— Он очень хорошо умеет вести себя так, будто не боится смерти. Поэтому я не могу понять, о чем он думает на самом деле. Он также намекнул, что хочет стать человеком-символом, великомучеником, если его повесят.
— Допустим, что прежде мы отпустим Ладживерта, — сказал Сунай. — Можем ли мы быть уверены, что Кадифе сдержит свое слово и будет играть в пьесе?
— Мы можем верить слову Кадифе по крайней мере больше, чем слову Ладживерта, потому что она — дочьТургут-бея, который погубил свою жизнь, некогда подчинив ее гордости и приверженности борьбе. Но если ей сейчас сказать, что Ладживерта отпустили, то она сама вряд ли будет знать, выйдет она вечером на сцену или нет. У нее есть свойство поддаваться внезапному гневу и внезапным решениям.
— Что ты предлагаешь?
— Я знаю, что вы совершили этот переворот не только ради политики, но также и ради красоты и искусства, — сказал Ка. — Из всей жизни Сунай-бея я делаю вывод, что он творил политику ради искусства. А сейчас, если вы хотите совершить заурядные политические действия, то вам не нужно отпускать Ладживерта и подвергать себя опасности. Но вы, конечно же, чувствуете, что снятие платка Кадифе перед всем Карсом будет и искусством, и очень важным политическим моментом.
— Если она снимет платок, мы отпустим Ладживерта, — сказал Осман Нури Чолак. — А для вечерней пьесы соберем весь город.
Сунай обнял своего старинного друга по армии и поцеловал его. После того как полковник вышел, Сунай, сказав: "Я хочу, чтобы ты все это сказал моей жене!", взял Ка за руку и отвел во внутреннюю комнату. В холодной комнате без вещей, которую пытались согреть электрической печкой, Фунда Эсер с показным торжественным видом читала текст, который держала в руках. Она увидела, что Ка и Сунай смотрят на нее через открытую дверь, но, не обращая на них внимания, продолжила читать. Ка, уставившийся на тени, которые она накрасила вокруг глаз, на жирную и яркую помаду, на открытую одежду, показывавшую верхнюю часть ее большой груди, и на ее искусственные, преувеличенные жесты, совсем не смог обратить внимание на то, что она сказала.
— Трагическая речь женщины-мстительницы, которую изнасиловали в "Испанской трагедии" Кида! — сказал Сунай с гордостью. — Она изменена вставками из пьесы Брехта "Лучший человек Сезуана" и по большей части созданными силой моего воображения. Когда Фунда вечером будет читать ее, Кадифе-ханым краем платка, который она все еще не осмелится снять, будет вытирать слезы в глазах.
— Если Кадифе-ханым готова, то давайте сразу же начнем репетировать, — сказала Фунда Эсер.
Полный желания голос женщины напомнил Ка не только о любви к театру, но и об утверждениях о лесбиянстве, которое повторяли те, кто хотел забрать у Суная роль Ататюрка. Сунай тоном, свойственным скорее не военному и революционеру, а гордому театральному продюсеру, указал, что еще не достигнуто решение по поводу того, что Кадифе "будет исполнять роль", и после этого вошел его посыльный и сказал, что привезли владельца городской газеты «Граница», Сердар-бея. Ка, увидев этого человека перед собой, почувствовал сильное желание, которое часто испытывал в последние годы, живя в Турции, ему вдруг ужасно захотелось ударить его кулаком в лицо. Однако их пригласили за стол, и было видно, что он был тщательно накрыт задолго до этого, на столе стояла ракы и брынза, и они стали говорить о делах мира, выпивая ракы и закусывая, суверенностью, внутренним спокойствием и безжалостностью обличенных властью, считавших естественным управлять судьбами других людей.
В ответ на пожелание Суная Ка повторил Фунде Эсер то, что он до этого говорил об искусстве и политике. Когда журналист захотел написать эти слова, которые с восторгом были восприняты Фундой Эсер, в своей газете, Сунай грубо отругал его. Прежде всего он захотел, чтобы он исправил ту ложь, которая вышла в его газете про Ка. Сердар-бей пообещал подготовить и опубликовать на первой странице очень положительную статью, которая позволит забыть и без того забывчивым жителям Карса неверное впечатление о Ка.