Шрифт:
Гарднер внезапно обратился к аудитории, удивляясь в душе, как естественно и обыденно звучит его голос.
— Простите меня. Сегодня я хотел бы прочесть вам совершенно новые стихи, но все никак не мог решиться. — Пауза. Улыбки. Чей-то смешок, в котором явно прозвучала симпатия к нему. Тень гнева на лице Патриции Мак-Кадл.
— Собственно, — продолжал он, — это не совсем так. Просто я решал: стоит или не стоит читать эти стихи вам, но потом сделал выбор в вашу пользу…
Еще чей-то смешок, другой, третий. Атмосфера разрядилась. Щеки Патти покраснели, как помидор, и она так стиснула пальцы рук, что они побелели.
Не смотри на нее, Гард! Ты думаешь, что победил ее, и ты прав. Она повержена. И все же не смотри на нее. Она тебе этого не забудет.
И не простит.
Но все это будет когда-нибудь потом. Сейчас же он открыл рукопись своих стихов. Глаза его наткнулись на посвящение: Бобби, которая должна первой прочесть их.
«Лейтон-стрит» — так назывались эти стихи. Это была улица в Юте, где она выросла, улица, где произошло становление ее как писательницы — простого автора простых рассказов. Гард знал, что она способна на большее, но для этого ей нужно было бы покинуть Лейтон-стрит. На Лейтон-стрит она потеряла горячо любимого отца и не менее горячо любимую мать. На Лейтон-стрит она страдала от бессонницы, засыпая иногда в классе после мучительной ночи, когда ей ни на минуту не удавалось сомкнуть глаз. На Лейтон-стрит над ней был постоянный гнет тирании сестры Анны…
Анна.
Более, чем что-либо другое, Анна олицетворяла собой Лейтон-стрит.
Анна была тормозом для стремлений и возможностей Бобби.
Что ж, — подумал Гард. — Для тебя, Бобби. Только для тебя. И начал читать «Лейтон-стрит» — спокойно, неторопливо, как если бы он не стоял на сцене, а сидел в уютном кресле у себя дома.
Произведение было написано белым стихом. Верлибром.
Эта улица начинается там, где кончается жизнь. Дети, живущие на ней, одеты в перелицованные тряпки. Но, как и все дети в мире, Они играют в «салочки» и «прятки». Их беда только в том, что Они никогда не увидят ничего, кроме Лейтон-стрит… Проходят дни, зима сменяет лето. По радио они слышат про космические полеты и птеродактилей, Но им так и не суждено увидеть самим, что же это такое. Ведь их беда в том, что Они никогда не увидят ничего, кроме Лейтон-стрит… Они вырастут, состарятся, и когда Подойдут к последнему порогу, За которым только вечность, Они скажут: Я так и не увидел ничего, кроме Лейтон-стрит…Он не пытался «играть» свои стихи, он просто как бы пересказывал их. Большинство из тех, кто сегодня вечером пришел послушать поэтов, дружно пришло к единому мнению, что чтение Гарднера было самым лучшим. А многие утверждали после, что ничего более прекрасного им никогда не доводилось слышать.
Поскольку это было в жизни Джима Гарднера последнее публичное выступление, это было особенно приятно.
Он читал около двадцати минут, и, когда закончил, в зале воцарилась тишина. Ему пришло вдруг в голову, что ничего более бездарного он еще не писал.
Внезапно кто-то в заднем ряду вскочил на ноги и восторженно зааплодировал. Девушка в середине зала подхватила аплодисменты, что-то выкрикивая при этом. Через секунду весь зал стоял на ногах и ожесточенно хлопал. Гарднер ловил потрясенные взгляды собратьев по перу.
Но встали и аплодировали, как он успел заметить, не все. Патриция Мак-Кадл продолжала сидеть с прямой спиной, крепко вцепившись руками в сумочку. Губы ее были сжаты. Рот, казалось, стал совсем бескровным. Что, Патти, съела? — злорадно думал Гард. — Это в твоем контракте предусмотрено не было?
— Спасибо, — кланяясь, бормотал он, беспомощно теребя в руках рукопись, и быстро сбежал с помоста, заняв свое место рядом с Роном Каммингсом.
— Боже, — прошептал Гарднеру Рон, не прекращая аплодировать. — Мой Бог!
— Прекрати хлопать, болван, — прошипел Гарднер.
— Черт меня побери! Я не знаю, когда ты написал эту вещь, но это великолепно! — сказал Каммингс. — И я ставлю тебе выпивку по этому поводу.
— Сегодня я не пью ничего крепче содовой, — ответил Гарднер, хорошо зная, что лжет. Головная боль уже прошла. Успех совершенно исцелил его, довершив начатое аспирином.
Аплодисменты постепенно стихли. На лице Патриции Мак-Кадл застыло выражение, постепенно становившееся все кислее и кислее.
После удачно окончившегося вечера поэты дружной толпой спустились в бар. Опьяненный успехом, Джим подсел к стойке. Возле него очутился бармен.
— Я думаю, вы превосходно читали сегодня, мистер Гарднер.
Гард в задумчивости крутил в руках рюмку. «Лейтон-стрит» посвящалось Бобби Андерсон, и этот парень за стойкой почему-то напомнил ему Бобби, такую, какая она впервые появилась в университете.
— Спасибо.
— Думаю, вам нужно быть поосторожнее со спиртным. Это может погубить ваш талант.
— Не переживайте, дружище. Я в полном порядке, — Джим выпил рюмку водки и отошел от стойки.
Проходя через зал, он увидел Патрицию Мак-Кадл. Заметив, что он смотрит на нее, она отвернулась, сердитая и высокомерная. В ее голубых глазах блеснули стальные огоньки. Поцелуй меня в зад, фригидная сука, — злорадно подумал он и шутливо отсалютовал ей рюмкой.
— Только тоник, да? Это что, тоник?