Шрифт:
– Меня тут держат бесплатно, - ответил Малинский.
Козицкая одновременно:
– Конечно, можно.
Он упрямо повторил:
– Я же говорю, меня тут держат бесплатно.
Она:
– Ну и что с того! Лучше платить, чем задыхаться без воздуха.
Спор продолжался еще некоторое время. Ясно было, что они спорят по этому поводу уже не в первый раз. Но по каким причинам он так настаивает на своем, я понял только на следующий день. Я пришел к Малинскому ранним утром, в то время когда Козицкую еще задерживали дела в пансионате.
Видно, его задело, что я спросил о больнице, и он сам вернулся к этой теме.
– Ися, - он так ее называл: теперь и в моем присутствии он обращался к ней по имени, чего раньше никогда не делал, - не разбирается в обстоятельствах. Правда, у меня есть сбережения, но, как только об этом пронюхают, у меня их из рук вырвут.
– Кто?
– Суд. Адвокаты.
– Но все-таки...
Он перебил меня:
– К тому же не знаю, сколько времени продлится мой карантин. Возможно, я никогда больше не вернусь на ринг!
– На ринг?
– Не войду в милость! И мне придется довольно долго жить на эти жалкие накопленные гроши. Очень долго! То есть до самого конца. А кроме того, по некоторым соображениям мне удобнее дольше болеть, чем раньше времени выздороветь. Ися и этого не понимает.
– Ваша болезнь очень ее волнует, - говорю я, - и ей хочется поскорее поставить вас на ноги.
Он на это:
– Для того чтобы смотать удочки! Чтобы с чистой совестью бросить наконец Рим, не оставляя тут без присмотра тяжелобольного человека!
Я притворился, будто не понимаю, не слышу. Напрасно. Он хотел довести до конца начатый разговор, углубить тему, которую лишь слегка затронул. "Я вспомнил, что мне говорили о Козицкой знакомьте из Кракова: она потеряла мужа в Варшаве за месяц до восстания, а сама сразу после войны, прямо из лагеря, попала в Рим.
– Я поддержал ее, - дополнил теперь мои сведения Малинский.
– Выходил ее. Но с годами наше положение перестало ее удовлетворять. Из Рима уехало большинство ее знакомых. Остались только такие, как мы, это верно; и, быть может, она действительно права-пользуемся мы немногим, а больше используют нас...
Тут он запнулся, стал задыхаться, лоб у него покрылся капельками пота. На столике стоял флакончик с одеколоном.
Малинский не мог до него дотянуться. Я помог ему и постарался его успокоить.
– Пожалуйста, не утомляйте себя, - сказал я.
– Я более или менее разбираюсь в ситуации. Понимаю.
– Ее или меня?
– Обоих, - ответил я.
Он мне поверил. А может быть, устал. Во всяком случае, больше не возвращался к разговору о Козицкой, к теме взаимных расчетов, о которых мне неловко было слушать. По крайней мере нс говорил об этом прямо, а только с помощью метафор.
Например:
– Такова наша судьба, судьба хромых и слепых, связанных друг с другом. Раньше я ее нес, теперь она меня ведет. Вы понимаете, в каком смысле я это говорю?
– Или:-Ей всегда кажется, что везде, помимо Рима, нас только и ждут. Что везде, помимо Рима, мы добудем независимость. А между тем я знаю, что нам уже поздновато ждать ее. Мне, ей-одним словом, всем, кто попал в здешние условия.
– Ну, ну, да неужели?
Я отвечал на афоризмы Малинского в таком духе, иногда вступал в спор, но чаще старался его пресечь. Потому что спор-то был пустой и никчемный. К тому же я не имел намерения задерживаться у Малинского. Не говоря уж о том, что с каждой минутой дышать здесь было все трудней. Особенно когда солнце, миновав башню святого Варфоломея, шпарило прямо в окна больничного флигеля. Тогда я уходил от Малинского. На дворе в эти часы уже было жарко и знойно. Но после душной больницы даже раскаленный воздух улицы казался мне благоуханным.
XXIX
У меня осталось еще два дня. Предпоследний и последний день работы курии. В первый из них, за час до завтрака, меня будит стук в дверь: к телефону! Накидываю халат, причесываюсь.
Это длится мгновение, но горничной за дверью не терпится, она снова стучит. Выхожу в коридор, и тогда она мне сообщает, что звонит междугородная. Подношу к уху трубку. Звонят из Польши. Отец!
– Это я!
– кричу.
– Здравствуйте, отец! Как я рад!
Я говорю чистую правду, хотя к моей радости примешиваются укоры совести, и я боюсь упреков, потому что так долго не писал.
– Вы получили мое последнее письмо?
– глупо спрашиваю я.
– Нет. Уже две недели от тебя нет писем!
Объясняю, почему оборвалась наша переписка. Осторожно подбираю слова, так как знаю, что отец будет волноваться, хотя главные трудности преодолены.
– Мы топтались на месте. Поэтому я и не отзывался, со дня на день ожидал, когда смогу сообщить что-нибудь конкретное.
Едва только это оказалось возможным, я тотчас написал.
– Мне знакомы такие вещи, - слышу я голос отца.
– Знаком этот порядок.