Шрифт:
Слишком уж я был поглощен строительством плота, мечтая уплыть на нем на необитаемый остров вместе с верным Пятницей…
Через три дня моя Пятница доложила. Торопливо и с нескрываемым удовольствием:
— Я обедала в кафе и ела сосиски вместе со Светкой!
— Вкусные сосиски-то были?
— Ну, уж раз сам Зыков их ел…
— Где?.. — тупо спросил я.
— За соседним столом, он — большой демократ. И со мной очень мило поздоровался. Тебе — нижайший поклон.
Я вдруг почувствовал озноб. Знать, захлестнула мой недостроенный плот горькая морская вода…
3
Мне приснилось, будто я смотрю в подзорную трубу. Я видел Москву, нашу Глухомань и почему-то Пензу, в которой никогда не был. И все весело играло и переливалось, и я еще во сне понял, что смотрю не в подзорную трубу, а в калейдоскоп, и проснулся.
Проснулся я с мыслью, почему-то совсем невеселой. Я подумал, что мы, русские, все видим в калейдоскоп. И верим, что не счесть алмазов в пещерах наших душ. Каменных, как в арии Индийского гостя. И все у нас вывернуто. У нас вон коммунисты — это левые, а демократы — правые, хотя во всем мире наоборот. Потому что смотрим не в подзорную трубу, а — в калейдоскоп.
Вот такой то ли сон, то ли явь. Потом я обнял свою Танечку, прижал ее к себе покрепче, как прижимают самое дорогое, что только есть на свете, и опять заснул.
А утром — звонок. Я как раз на работу собирался, и трубку взяла Танечка. И крикнула:
— Валера!.. Валера, милый, откуда? От нас до вокзала — три минуты бегом!..
Я позвонил в свою контору, сказал, что задерживаюсь, что внезапно возникли… что дела, мол… Не помню, что я тогда бормотал, потому что очень уж тогда обрадовался. До счастья.
А Валера пришел не через три минуты, потому что бегать уже не мог. Ногу ему отмахали чуть ли не до колена, зато с протезом повезло. Он почти не хромал. Это очень по-русски: нам больше везет с протезами, чем с ногами, и мы этому радуемся. У нас вместо страны — большой-большой протез. И ничего. Даже гордимся.
Валера, правда, не гордился, но передвигался довольно легко. Пока сияющая Танечка шустро накрывала на стол, я спросил:
— Привык к протезу?
— Почти.
— Легкий?
— Австрийский.
— За валюту?
— За нашу валюту, — усмехнулся Валера.
Полез в нагрудный карман камуфляжной куртки и вытащил звезду Героя России.
— Поздравляю, Валерка. А чего же в кармане носишь?
— Да так, — он сунул звезду в карман. — Зачем пижонить? Андрей и Федор в Афгане по краю ходили, зачем же мне высовываться? Не надо об этом, крестный. Слишком много слез на наших наградах.
— Русских?..
Спросил не столько от природной тупости, сколько от неожиданности. Другим Валерий из Чечни вернулся, совсем другим. И я не очень его пока понимал, почему и весьма тупо выступил. Но он мне точно ответил. И все сразу стало ясным:
— Материнских. И детских. Слезы — они и есть слезы. Национальности не имеют.
Тут — Танечка, тут — выпили, тут я на свою макаронно-патронную службу умчался, и разговор тот оборвался.
Абзац в душе моей обозначился. Крутой ступенью библейского познания Добра и Зла.
А на работе думал не о том, как бы мне смухлевать с пиками и трефами, а больше о том, насколько же души наши загажены. Злобой, самодовольством полузнайства, ненави-стью ко всем, кто на нас не похож или кого просто приказали ненавидеть. Приказать ненавидеть — самый простой из приказов, потому что его перед строем зачитывать не приходится.
Конституционный ли порядок наводим, от террористов ли избавляемся — не с теми боремся, кто с ружьем в руках, а чаще всего с теми, которые — с ребенком. Так ли — не так ли, но страдают-то от нашей борьбы за Конституцию в массе своей те, которые с ребенком. Что там относительно слезы ребенка Достоевский говорил?..
Впрочем, мы теперь других авторитетов цитируем. В законе.
Ну, это так. Абзац.
А тогда я чокнулся с Валерой и потопал соображать насчет выпуска патронов и мухлежа с пиками и трефами. А Танечка с Валеркой отправились в семейство Кимов. Я тоже туда собирался, но тут неожиданно объявился дед Иван Федорович, и мы поехали в бывший совхоз вдвоем.
И все было бы ничего, если бы профессор, проходя мимо телевизора, который смотрели Катюша да Володька, вдруг не остановился. На экране шло вручение наград солдатам и офицерам, заработавшим ордена да медали собственным смертельным риском, что почему-то Ивану Федоровичу явно не понравилось. И он сварливо объяснил, почему именно:
— Между прочим, генерал Деникин отменил все награды на время гражданской войны. Он полагал, что за убийство соотечественников орденов не полагается. А большевики ввели не только революционные штаны, но и орден Красного Знамени и даже почетное оружие. Это — к вопросу о морали.