Шрифт:
Ужин по внутреннему своему содержанию оказался еще лучше, чем был по наружному убранству. Откуда и через посредство кого генерал его устроил, это надо было удивляться, и в награду себе он только взглядом спрашивал Бегушева, который ему благодарно улыбался. У генерала можно было отнять все человеческие достоинства, но есть он умел!
Долгов, начавший вместе с другими, без всякого, впрочем, понимания, глотать ужинные блага, стремился поспорить с критиком касательно греческой трагедии и об ее трех единствах. Будучи не в состоянии себя сдерживать, он ни с того ни с сего возвестил:
– Греческая трагедия, под давлением своей пластической религии, узка, сжата!
Критик, выпивший уже целую бутылку портвейна, откинулся гордо на задок стула.
– Как?..
– сказал он.
– Узка!
– повторил Долгов.
– Шекспир выше греческих трагиков.
– Чем?
– спрашивал лаконически критик.
– Шекспир всеобъемлющ, - лупил, не слушая своего оппонента, Долгов, как бог творил мир, так и Шекспир писал; у него все внутренние силы нашей планеты введены в объект: у него есть короли - власть!.. У него есть тени, ведьмы - фатум!.. У него есть народ - сила!
– Где народ у Шекспира?
– рассчитал было подшибить его критик.
– В могильщиках{317}, в "Кориолане" и целая масса в его хрониках!..
– Кто народ в хрониках?
– допытывал его строго критик.
– Все кумушки, Фальстаф и народнейший король Генрих Пятый{317}! отпарировал его Долгов.
Татьяна Васильевна молча их слушала и была грустна; она полагала, что этим двум спорящим лицам в настоящий вечер следовало бы говорить о ее пьесе, а не о Шекспире.
Долгов бы, конечно, нескоро перестал спорить, но разговор снова и совершенно неожиданно перешел на другое; мы, русские, как известно, в наших беседах и даже заседаниях не любим говорить в порядке и доводить разговор до конца, а больше как-то галдим и перескакиваем обыкновенно с предмета на предмет; никто почти никогда никого не слушает, и каждый спешит высказать только то, что у него на умишке есть. Сам хозяин, которому очень уж наскучил эстетический разговор, рассказал Бегушеву вечернюю телеграмму об одной из последних кровавых стычек на войне. По поводу этой телеграммы критик с заломленной головой начал разбирать и обвинять некоторые наши стратегические движения. Бегушев, прислушавшись к его словам и вдруг весь вспыхнув, почти крикнул ему:
– Как вы позволяете себе так решительно судить?
– Судить, я полагаю, всякий может!
– возразил критик.
– Нет, не всякий, а теперь и никто, я думаю: перед вами схватились не машины, сопровождаемые людьми, как это было в франко-прусскую войну, а два тигра-народа, сопровождаемые машинами. Не говоря уже об вас и других разговаривателях, весь мир должен смотреть с благоговейным удивлением на эту войну. Это не люди дерутся, а какие-то олимпийцы, полубоги!
– Превосходно! Превосходно!
– закричал добродушный Долгов.
Генерал Трахов поник в восторге головою; Хвостиков одобрительно улыбался; у Татьяны Васильевны слезы капали из глаз. Критик был очень опешен.
– Если вы отрицаете право рассуждать, так и вы не имеете его! произнес он.
Бегушев ответил ему презрительным взглядом.
– Нет, Александр Иванович может рассуждать. Я с ним сослуживец и знаю его храбрость, - заметил генерал.
Актриса при этом взмахнула глазами на мрачную и все-таки величавую фигуру Бегушева.
Критик, подумав, что Бегушев, в самом деле, может быть черт знает какой храбрец и нахал, счел за лучшее не продолжать опора и в утешение себя вылил стакан вина.
– Туркам англичане очень помогают!
– сказал вполголоса Офонькин сидевшему около него старичку.
– А нам бог поможет, - отозвался тот.
– Меня в этой войне одно радует, - продолжал Бегушев, - что пусть хоть на время рыцарь проснется, а мещанин позатихнет!
– Так, верно!
– подхватил Трахов.
– Верно!
– согласился и граф Хвостиков.
"Верно!.." - хотел было, кажется, сказать и Долгов, но, однако, удержался, вспомнив, что мещане все-таки ближе к народу, чем рыцари, и предположил сейчас же доказать это своим слушателям.
Но в это время один из лакеев что-то такое тихо сказал Бегушеву, а потом и графу Хвостикову. Оба они с беспокойством встали с своих мест и вышли в переднюю. Там их дожидался Прокофий.
– Аделаида Ивановна меня прислали сказать, что госпожа Мерова умерла, проговорил он своим монотонным голосом.
Бегушев побледнел, а граф Хвостиков выпучил глаза и затрясся всем телом.
– Ты врешь!.. Не может быть!
– едва имел силы сказать Бегушев.
– Все кончено!
– воскликнул, опуская голову, граф.
– Умерла!
– повторил Прокофий как бы с некоторым даже чувством.
– А доктор был ли позван?
– спрашивал Бегушев.
– Меня Аделаида Ивановна послали за вами, а своего этого старичонку Дормидоныча - за доктором, - отвечал Прокофий, оттенив слова "старичонку Дормидоныча" величайшим презрением.
Генерал, проворно вышедший вслед за гостями своими в переднюю и совершенно не знавший, что Мерова живет в доме у Бегушева, недоумевал, по какому случаю Прокофий тут очутился и почему Аделаида Ивановна его прислала.