Шрифт:
10 июня 1920
Тайная вечеря
Час задумчивый строгого ужина, предсказанья измен и разлуки. Озаряет ночная жемчужина олеандровые лепестки. Наклонился апостол к апостолу. У Христа — серебристые руки. Ясно молятся свечи, и по столу ночные ползут мотыльки. 1918, Крым
E. L.
Она давно ушла, она давно забыла… Ее задумчивость любил я… Это было в апреле лет моих, в прелестные лета, на севере земли… Печаль и чистота сливались в музыку воздушную, в созвучья нерукотворные, когда, раздвинув сучья, отяжелевшие от желтых звезд и пчел, она меня звала. Я с нею перечел все сказки юности, туманные, как ивы над серым озером, на скатах, где, тоскливый, играл я лютикам на лютне, под луной… Ее задумчивость любил я. Надо мной она как облако склонялась золотое, о чем-то сетуя и в счастие простое уверовать боясь. Ее полуобняв, рассказывал я сны. Тогда, глаза подняв (и лучезарная в них осень улыбалась), она глядела вдаль, и плавно колебалась тень ивовой листвы на платье, на плечах ее девических, а волосы в лучах горели призрачно… и все так странно было… Она давно ушла, она давно забыла… М. Ш.
Я видел, ты витала меж алмазных стволов и черных листьев, под луной, воздушно выбегала из бессвязных узоров сумрака на луг лесной. Твое круженье было молчаливо, как ночь, и вдохновенно, как любовь… Руками всплескивала, и тоскливо склонялась ты, и улетала вновь. И волосы твои струились, ноги стремительно сияли, и луна в глазах плясала… Любовались боги лесные, любовалась тишина… А жизнь, а жизнь, распутывая тени, к тебе тянулась, бредила, звала, но пеньем согласованных движений ты властно заколдована была… * * *
Кто меня повезет по ухабам домой, мимо сизых болот и струящихся нив? Кто укажет кнутом, обернувшись ко мне, меж берез и рябин зеленеющий дом? Кто откроет мне дверь? Кто заплачет в сенях? А теперь — вот теперь — есть ли там кто-нибудь, кто почуял бы вдруг, что в далеком краю я брожу и пою, под луной, о былом? 8 августа 1920
* В С.: "Берлин, 1921 г."
Павлины
Павы ходили, перья ронили, а за павами красная Панна, Панна Марыя перье зберала, веночек вила. (Стих пинских калик перехожих) Видели мы, нищие, как Мария Дева проходила мимо округлого дворца; словно отголосок нездешнего напева, веяло сиянье от тонкого лица. Облаков полдневных, бесшумно-своенравных в синеве глубокой дробилось серебро. Из-под пальмы выплыли три павлина плавных и роняли перья, и каждое перо, — то в тени блестящее, то — на солнце сонном легкое зеленое, с бархатным глазком, темною лазурью волшебно окаймленным, падало на мрамор изогнутым цветком. Видели мы, нищие, как с улыбкой чудной Дева несравненная перья подняла и венок мерцающий, синий, изумрудный, для Христа ребенка в раздумий сплела. 2 августа 1920
В раю
Здравствуй, смерть! — и спутник крылатый, объясняя, в рай уведет, но внезапно зеленый, зубчатый, нежный лес предо мною мелькнет. И немой, в лучистой одежде, я рванусь и в чаще найду прежний дом мой земной, и, как прежде, дверь заплачет, когда я войду. Одуванчик тучки апрельской в голубом окошке моем, да диван из березы карельской, да семья мотыльков под стеклом. Буду снова земным поэтом: на столе открыта тетрадь… Если Богу расскажут об этом, Он не станет меня укорять. 13 августа 1920
* * *
Мерцательные тикают пружинки, и осыпаются календари. Кружатся то стрекозы, то снежинки, и от зари недолго до зари. Но в темном переулке жизни милой, как в городке на берегу морском, есть некий гул; он дышит смутной силой, он ширится; он с детства мне знаком. И ночью перезвоном волн да кликом струн, дальних струн, неисчислимых струн, взволнован мрак, и в трепете великом встаю на зов, доверчив, светел, юн… Как чувствуешь чужой души участье, я чувствую, что ночи звезд полны, а жизнь летит, горит, и гаснет счастье, и от весны недолго до весны. 14 августа 1920
* В С.: "14. 8. 21."
Лес
Дорога в темноте печалится лесная, о давних путниках как будто вспоминая, о бледном беглеце, о девушке хромой… Улыбка вечера над низкой бахромой туманно-гладких туч алеет сквозь ольшаник. Иди себе да пой, упорный Божий странник, к тебе навстречу ночь медлительно летит. Все глуше под листвой дорога шелестит, истлевшую красу вбирая все покорней, и всюду расползлись уродливые корни, как мысли черные чудовищной души.