Шрифт:
Как бы то ни было, но, зайдя предварительно в банк на Майорстюен и сняв со счёта Болетты всё, что оставалось от госпенсии от Телеграфа, мы втроём пошли в пансион Коха в начале Бугстадвейен. У самых дверей маме изменило мужество, она передумала и решила вернуться домой, к Фреду. Но Болетта не оставила ей выбора. Она толкнула дверь, впихнула маму внутрь, и мы поднялись по крутой лесенке к стойке. За ней стояла дама с едва разлепленными глазами. Увидев нас, она подняла одно веко. — Чем могу помочь? — спросила она. Болетта опёрлась руками о стойку. — Я скажу тебе чем, пансионная мышь. Нам нужна комната Арнольда Нильсена. — Он переехал. — Болетта улыбнулась: — Можно сказать и так. Но комнату он вряд ли забрал с собой? — Он переехал, — повторила женщина. — Он умер, — отрезала Болетта. Мама нагнулась к стойке. У неё тряслось лицо. — А он часто бывал здесь? — прошептала она. Женщина повела плечами с усталым видом. Мама спросила ещё тише: — Он жил здесь с кем-то? — По лестнице спустилась пара постояльцев, не грешивших трезвостью. Мама закрыла мне глаза ладонью. Я услышал, как их смех исчез за дверью. — Мы можем наконец увидеть комнату? — пророкотала Болетта. Женщина обрела дар речи: — Зачем? — Болетта так стукнула по стойке толстым пакетом, что дама вздрогнула. — Вот плата за 4 982 дня. В нашей семье принято платить по своим счетам. Дай ключ! — И дама сняла с доски ключ от номера 502 и выдала его нам. Мы поднялись на три этажа. Комната 502 располагалась в самом конце коридора. — Жди здесь, — велела мама мне. Они с Болеттой миновали все комнаты. Я тихо крался за ними. Я должен был увидеть и услышать всё сам. Болетта дала ключ маме, но та не пожелала брать его и кинула обратно Болетте, которая вставила ключ в замок повернула, затаила дыхание и медленно распахнула дверь.
Что они думали увидеть? Разверзшуюся гробницу? Арнольда Нильсена, пойманного на месте преступления post mortem? [7] Комната была пуста и прибрана. Кровать застелена. Занавески задернуты. Мрак стоял неподвижно. Пахло комарами и долгими отпусками. Болетта первой вошла внутрь. За ней бросилась мама. Я остался стоять на пороге отцовой комнаты. Мама как-то не знала, что ей делать теперь. Болетта сделала все сама. Она выдвинула ящик прикроватной тумбочки. В нем лежала только истрепанная Библия. Она быстро пролистала ее, видимо, в надежде найти что-то, спрятанное между страниц. — Он даже из Писания вырывает страницы, — вздохнула она. Мама оглянулась на меня, но промолчала. А потом распахнула шкаф — пусто, только качаются плечики на металлической штанге, поднимается и оседает пыль. Стоя на пороге, я думал о лесе, что мы пробираемся через чашу и нам надо раздвинуть ветки, снять паутину и примять крапиву, чтоб рассмотреть что-нибудь. Я закрыл глаза. — Есть что-нибудь? — спросила Болетта. Я открыл глаза. Мама качала головой. Болетта опустилась на четвереньки и стала осматривать пол. Потом взялась за матрас. Подняла его. Не успокоившись, достала маникюрные ножнички, разрезала обивку, просунула в него руку и стала искать там. Мама зашлась от хохота. Она смеялась громко, делано, и Болетта в ярости повернулась на смех: — Ничего смешного нет! — Ты правда думаешь, что Арнольд Нильсен спрятал деньги в матрасе? — спросила мама. — Ничего нельзя знать наперёд наверное, — ответила Болетта, поджимая губы. — И перестань так отвратительно смеяться! — Но мама всё смеялась и смеялась. Не знаю, что на неё нашло. Под конец она села на кровать. — Болетта едва успела выдернуть руку из матраса, а потом села рядом с дочкой и засмеялась тоже. Да, они сидели и смеялись. Я был сбит с толку. Какой смех этот? Они сидели рядом на зелёной кровати и хохотали, безысходно, они поддерживали друг дружку, чтоб не скатиться от смеха на пол, наверно, им не оставалось ничего другого, как смеяться, если они не хотели рыдать. — Еблячий матрас, — сказал я. И тут же с силой прикусил язык. Давно я не ляпал глупостей. Мама с Болеттой посмотрели на меня. Но смеяться не перестали. Может, слова остались в моей голове? Может, я разговаривал внутри себя и получился такой задом-напередский язык, пасьянс как будто? — Еблячий матрас! — закричал я и тяжело шагнул в комнату и ткнул в узенький шкафчик за дверью. — Вы там не посмотрели, — сказал я. Стало тихо, смех съёжился до полуулыбочек, ямочек на лице. Я показал на шкаф снова. В конце концов, мама встала с кровати, подошла к шкафу за дверью и распахнула его. В нас ударил клубок тёплой темноты. В шкафу стоял чемодан, чёрный чемодан, опоясанный толстой бечёвкой. Он не был набит, потому что мама, как нечего делать, подняла его и положила на кровать. Бечёвка лопнула, едва Болетта потянула за узел, и он отвалился, как засохший лепесток Заперт чемодан не был. Мама откинула крышку. Пустота. Изорванная Библия, пыль и пустой чемодан, вот и всё. — Ну и ну, — сказала Болетта. — Больше и правда ничего? — Мама хлопнула крышкой. — Не будем брать, — вздохнула она. Тогда я сделал ещё шаг к ним. — Мне он нужен! — Мама повернулась ко мне и долго молчала так, держа руку на крышке, пальцами, перепачканными пылью. Потом кивнула, опять вздохнув: — Если он тебе так нужен…
7
После смерти (лат.).
Мы вышли. Я нёс чемодан. Болетта заперла за нами дверь. — Теперь мы закрыли эту комнату навсегда, — проговорила она. Ни разу с тех пор мама не упоминала комнаты 502 в пансионе Коха. Даже когда я сам, многие годы спустя, в другой жизни, спросил её, чем, она думает, отец занимался в той комнате, всего в нескольких кварталах от дома, она ушла от разговора. Только прижала палец к губам, сперва моим, потом своим, и улыбнулась. — Это забыто, — прошептала она. — Помни, Барнум. — И я не могу забыть. Я не могу ничего выбросить из головы. А умею только складывать в неё и прибавлять. Такая у меня натура. Придёт время, я сам поживу в пансионе Коха. Это случится не скоро. Я потребую дать мне комнату 502. Упаду, почти без чувств, на зелёную кровать и попытаюсь представить себе, о чём мог думать отец, когда он валялся здесь, вперившись в этот же самый белый потолок Но фантазия не работает. Я кричу, зову Фреда. В голове одна-единственная мысль: все здесь обманщики.
Эстер высунулась из киоска, поздоровалась с мамой и с Болеттой и задержалась взглядом на чемодане, который я нёс. — Барнум, ты, часом, не собрался уезжать от нас? — Я собрался домой, — сказал я. А там тот же вопрос мне задал Фред, когда я запихивал чемодан под кровать. — Ты наверняка в нём поместишься, — сказал он. — Если ляжешь по диагонали. — Фред засмеялся. — Тогда я смогу тебя таскать. — Я посмотрел на него. И сказал: — Теперь отец мёртв.
Отец не лишился своего прозвища даже на надгробии. Арнольд Колесо Нильсен, выбито на нём. Я давным-давно не был на могиле, и прошло много времени, прежде чем я сходил туда первый раз.
Фреда избили. Отметелили так, что мы едва узнали его. Он ходил в «Марки Миила» за гренландским письмом. Папа Педера рассказывал потом, что Фред не мог поверить, что письмо исчезло бесследно, поскольку немец, купивший его у Миила, продал письмо дальше, какому-то заграничному коллекционеру, имени которого папа Педера не знал. Фред просто-напросто отказался поверить в это. Чтобы выкупить письмо, он долго копил деньги, уж не знаю как, хотя некоторые подозрения у меня имеются. И вдруг всё оказалось напрасно. Фред впал в неистовство. Он выволок папу Педера из-за прилавка, угрожая запереть в задней комнате, и перерыл все до единого ящики, шкафы и папки во всём магазине. — Страшно мне, собственно говоря, не было, — рассказывал папа Педера. — Я помнил его с похорон, и Педер кое-что о нём рассказывал. Единственно я переживал, что он испортит что-нибудь. — Однако у Фреда не было в мыслях устроить погром, а то бы Оскару Миилу осталось только закрыть магазин и уйти на блошиный рынок. Но Фред ни зубчика не помял, ни конверта не погнул. Его интересовало лишь гренландское письмо. Он не нашёл его. Письма в магазине не было. В конце концов Фред это осознал. Тогда он сел на стул и спрятал лицо в ладонях, он был подавлен, смущён и зол, как я думаю. Папа Педера предложил ему взять бесплатно набор марок. Фред не прельстился этим. Посидел ещё какое-то время. Потом вскочил. — Сколько он получил за письмо? — спросил он. — Этого я сказать, к несчастью, не могу, — ответил папа Педера. — Понятно, — сказал Фред и посмотрел на него. — Это было меньше того, что можно получить за шведскую одношиллинговую марку, но больше, чем за датское первое гашение. — Фред по-прежнему не сводил глаз с папы Педера. — Шведская одношиллинговая марка стоит десять тысяч крон. А датское первое гашение уходит тысяч по восемь. — Фред помолчал. — На деньги мне плевать, — сказал он наконец. — Хорошо, — сказал папа Педера. — Деньги не главное. — На деньги мне плевать, — повторил Фред. — Я хотел узнать, за сколько он нас продал. — Папа Педера обомлел. — Колы хочешь? — спросил он. Фред дёрнул рукой. — А ты сколько заработал на письме? — Папа Педера покачал головой: — По правде сказать, один пшик. Если всё подсчитать, мне осталось пятьдесят крон. И шестьдесят из них ушли на налоги. Другими словами, я потерял на сделке десять крон. — Зачем тогда ты купил письмо? — Потому что мне плевать на деньги. — Фред улыбнулся. Папа Педера открыл дверь и спросил уже уходившего Фреда: — Можно задать тебе один вопрос? — Фред остановился, спиной к нему. — Почему тебя так заело это письмо? — Фред дёрнул плечами. — Я его люблю, — ответил он. Фред нравился Миилу всё больше. — Так же и со мной. Будь моя воля, я б не расстался ни с одной маркой. Но тогда пришлось бы закрыть магазин. — Фред уже стоял на улице. — Передавай привет маме. И Барнуму. — Вряд ли, — ответил Фред. — Всего хорошего.
Но вместо того, чтобы подняться на площадь Соллипласс и сесть там на трамвай до Майорстюен, что было самой короткой дорогой домой, Фред пошёл вниз, к железнодорожным путям и мостам. Он углублялся в нехороший, отпетый район, границей которого с юга служит Мюнкедамсвейен, на востоке же — улица Арбина. Ума не приложу, зачем он туда сунулся. Может, хотел напрямки выйти к гавани. Может, перенервничал и не заметил, куда свернул. Не в добрый час забрёл он в эти джунгли. Потому что у первого же моста, где колючка над ржавой сеткой забора отбрасывает тень, похожую на зыбь на воде, а от валяющегося вдоль рельсов мусора идёт тяжёлый зловонный дух, маялась скукой шайка из четырёх парней: заняться им, кроме как слюнить папироску, было решительно нечем, ибо идти домой харчить вчерашние остатки под ругань и вопли не хотелось, а для нормальных дел время слишком раннее. И тут такой подарок: они видят Фреда. Тощий Фред в тесных брюках выходит из-за угла и идёт в их сторону, сами небеса послали им этого чужака, вторгшегося на их территорию. И Фред тоже видит их, он сбавляет шаг, немного, чтоб они не заметили, но нe поворачивает назад. Он мог бы дать дёру, показать им спину и сбежать, но нет, он продолжает путь, их четверо, они все в тёмном, чёрном, лица бледные, у одного, самого маленького, что стоит впереди всех и улыбается, под глазом фингал, ещё двое причёсываются — они медленно расчёсывают волосы, словно готовясь к гулянке, так и есть, сейчас повеселятся, они вдумчиво работают расчёской и не спускают глаз с Фреда, он замечает всё: как резко вспыхивает на солнце металл — может, кольцо от ключей, может, кастет, — один напряг шею, у другого дрогнул уголок рта, а позади всех стоит верзила, он не обращает на Фреда внимания, ему это неинтересно, с высоты его-то взрослости, но именно он, когда Фред поравнялся с ними, выпростал руку, швырнул на асфальт окурок и сказал: — Много нынче дряни на улицах. — Фред вынужден остановиться. Он останавливается. Они обступают его. Коротышка моргает пострадавшим глазом, и по распухшей щеке стекает тёмная полоса. — Ой, — говорит он. Двойняшки смеются над ним. Они вроде бы не угрожают Фреду. Если б кто-нибудь увидел их сейчас, из окна ближайшего дома, к примеру, он бы, скорей всего, принял их за пятерых закадычных друзей, которые стоят и треплются о каникулах, девчонках, тренировках и боях и как можно приработать на механическом, петушатся друг перед дружкой в бликующей дымке жёлтых послеполуденных теней. Но Фред понимает, что к чему. Он стоит среди них и чувствует горячее быстрое дыхание. Ему ясно, что у них на уме. Что он попал в переплёт. Ошибся с улицей. Теперь ничего не изменишь, что бы он ни делал, чего бы ни говорил. Он враг. Под ними проезжает поезд. Мост дрожит. Отдаётся в подмётки. Фред уже разобрался в раскладе. Это несложная задачка. Только от знания этого ему ни тепло ни холодно. Говоривший — вожак. По-настоящему опасен коротышка с подбитым глазом. Двое других просто сбоку припёку. Они причёсываются. — Много нынче дряни на улицах, — повторяет коротышка, самый опасный из всех. — Вижу, — говорит Фред. Они подступают ближе. — Ты это нам сказал? — Фред улыбается, обводит шатию взглядом и считает: — Один, два, три, четыре. Четыре дряни. — Делается тихо. Всего на один миг. Тишина эта не настоящая. Фред чувствует укол в спину, но не оборачивается. Вожак берёт Фреда за плечо. — Приберёмся? — спрашивает он. Фред не отвечает, да это и не вопрос. Возможно, он сам стремился к этому — чтобы они отобрали у него деньги, собранные на письмо, может, ему казалось, так легче будет примириться с тем, что он опоздал выкупить письмо у Миила. Но им и в голову не приходит, что у него могут оказаться другие ценности, кроме расчёски и зажигалки. Они уводят его к насыпи у путей, высокий забор загораживает её от ближайших домов, здесь сидят со своими бутылками пьянчуги. Увидев, кто пришёл, они скоренько расползаются. Фред ждёт. Но пока никто ничего не совершает. Где-то зовут домой детей. Хлопает окно. Четвёрка приходит в медленное движение. Они считают. Отсчитывают секунды. Секунды до следующего поезда, он идёт по расписанию, пыхтение приближается из туннеля, мимо стучат грузовые вагоны, в их грохоте они бьют, первым — коротышка, он молотит кулаками оголтело и нерасчётливо, но достаёт лишь несколько раз, бля! — кричит он, но никто не слышит его слов, тогда он изготавливается и лупит кулаком прямо Фреду в лицо, в зубы, как будто гвоздь заколачивает, и в эту минуту проезжает последний вагон, тишина падает, как прохладная тень, Фред стоит, руки по швам, из губ сочится кровь, кровь и грязь, так ему кажется, грязь и кровь, рот разворотило, но внутри месива видна улыбка, Фред улыбается и стоит. Коротышка, зверёныш, вытирает руки о траву и стонет. Он стонет. Вожак упирается во Фреда глазами, он огорошен как будто даже больше, чем озлоблен, но потом улыбается в ответ, и тут их ослепляет солнце. В другом направлении идёт локомотив, входит в сердце, толкает кровь, заглушая боль, и теперь бьют двое пристяжных, Фред видит окна, они проплывают мимо, как в кино, в них кто-то таращится, пассажиры, которые думают, что им всё привиделось, Фред слышит гудок, похожий на тонкий блестящий рельс звука, проложенный в воздухе. Фред стоит. Руки по швам. Он не чувствует своего лица, оно как маска. Он почти не видит. Но улыбается разбитым ртом. От этой улыбки зверёныш сатанеет окончательно. Он выдирает доску из забора, кидается на Фреда и лупит его доской по затылку. Фред зашатался, отступил на шаг, но устоял. — Bay, — шепчет он и выдавливает из себя смех. Изнутри лба поднимается волна, чёрная волна. Звуки стихают, только она плещет в голове. В доске оказался гвоздь, гнутый, ржавый гвоздь. Коротышка порывается ударить ещё раз. Он не помнит себя уже. Но вожак не позволяет. Четвёрка отступает. Получается, они спасаются бегством. Получается, они струхнули. Они видят, что Фред шатается, но стоит, это уму непостижимо, неправильно, не по-человечески, он должен был бы валяться, умолять о пощаде, тогда они, может, подняли бы его, не дали ему умереть, но Фред — стоит, он стоит и смеётся. Коротышка замечает кровь на доске, которую держит в руке, и отшвыривает её подальше. Вслед за остальными перелезает через забор. Фред медленно поднимает руки.
Я слышу, как завывает Монтгомери. А когда он завывает, то поднимает на ноги весь город, спящих и неспящих. Монтгомери голосит, как взбесившийся петух, и давно не отличает день от ночи. Он ползёт вдоль путей в своей длинной шинели, он плачет и голосит, этот старый, ненормальный солдат, он всё ещё на войне, потому что её он носит в себе, а рассудок оставил в сорок четвёртом в Нормандии, в душе его зияет окоп, а в сердце насколько хватает глаз раскинулся залитый кровью берег. Поэтому каждую ночь Монтгомери поднимает крик, будя мёртвых. Он ложится рядом с Фредом, который теперь откинулся на редкой, коричневой траве. И Монтгомери бережно приподнимает его голову и вливает глоток горячительного в рану на месте рта. Монтгомери плачет, он кричит, причитает и шепчет. — Не бойся, мальчик, — шепчет он. — Союзники на подходе.
А я танцую с мамой. Она разгреблась в гостиной, и в нашем распоряжении весь пол. Мы танцуем, а Болетта придирчиво следит за нами с дивана. Я крепко держу маму и провожу её в танце через всю комнату, из угла в угол, и назад. Болетта морщится недовольно: — Ты хоть чему-нибудь у Свае научился? — спрашивает она. Мама смеётся и прижимает меня к стене: — С Вивиан он, верно, танцует получше, — говорит она и чмокает меня в щёку. Болетта сменяет маму. Теперь мама садится на диван перевести дух. А я танцую с Болеттой. Она тащит меня за собой. Она качает головой и говорит: — Ты забыл, что я объясняла тебе, кто должен вести? — Нет, конечно, — отвечаю я и тяну Болетту, я твёрдо веду её жёсткой рукой, и постепенно она начинает улыбаться: — Так-то лучше, Барнум! Ты немного неуклюж, но это не беда! — И так, танцуя, мы проводим весь вечер. Мы по очереди присаживаемся отдышаться, и наконец мама кружит с Болеттой, они похожи на двух старых смешливых последненьких засидух, которых отродясь не приглашают кавалеры, потом в радио кончается музыка, и мы идём спать.