Шрифт:
– Как… уже?
– С час как стенка готова… Приняли ее.
– Кто принял?!
– Наверху, - сказал Федя, - на самом верху приняли.
Лысый недоверчиво покачал головой и взялся за дверцу лифта. Но дверь не открылась.
Федя подошел сзади и молча рванул дверь.– Не открывается, - сказал он и вздохнул.
– Может, взять ее дрелью?
– Неси дрель!
– Легко сказать "неси". А где же она, дрель-то? Занята дрель.
– Кем занята?!
– Не наше дело… А может, динамитом ее?
– вздохнул Федя и добавил задумчиво: - Нет, совсем иначе ее открывать нужно.
– А как… как нужно, дурья башка?
– А по-нашему. Кровь вперед себя пустить. Без крови какая дверь откроется?
И Федя, ухмыльнувшись, посмотрел на него.– Убивец… - зашептал он.
А Федя уже дернулся к нему:– Я тебя на ножик сейчас прислоню. Я Дом строил и все поджидал тебя… Сеструха в тиру курвой через тебя стала… Мать райисполком спалила…
– Ты пьяный… Пьяный!..
– Ага, гуляю… Озорник я… Залазь на нож, я, кума, веселый!
– И Федя ударил его ножом: - Жги! Жги! Жги!
* * *
Квартира Самого на пятом этаже была без перегородок. Белый потолок и белые стены. Я стоял посереди этой белой, белой, белой залы. И смотрел на крохотную дверцу в углу.
Дверца, как нора. У самой дверцы, совсем голый, скрючившись, сидел Лысый и Отвратительный. И между лопаток, как оббитая ручка сосуда, торчал кривой Федин нож.– Садись рядом, - сказал он.
– Оказалось, это гостиница. Ты понял. Они превратили Дом в свою гостиницу. Хе-хе… Отсюда - сразу туда.
И вдруг я ощутил себя тоже беспомощным и голым. Я хотел пошевелить рукой, но уже не мог. И головы повернуть не мог… как в детстве, когда захлебывался от плача в ванной и истерически кричал в руках матери. И эти ее руки, не дававшие мне свободы…
Теперь я слышал где-то свой крик - детский крик… И струйка поползла вдоль ног… И где-то меня вытирали… Мое тельце… И вместе с криком там я слышал, как шептали совсем рядом - здесь:
– А потом тебя позовут. И ты пойдешь, и почувствуешь черту… И когда зайдешь за черту, ты будешь знать.
…Черта все ближе. Я иду… Оказывается, я иду к ней.– Почему утаили?
– кричал Лысый.
– Объяви нам, что Ты есть! И по-другому бы жить стали… Если Ты такой могучий… всех нас любящий… пришел бы да сказал: "Я есть!" Да разве кто из нас делал бы дурное? А то ведь все притворялся, что нет! Все годил. Все ждал, когда сами изменимся. Неужели не насмотрелся? За миллиард миллиардов лет неужели не разо-рвалось твое сердце от наших злодейств?
– Значит, гостиница? Повторяемость тюрем, не более? Значит, вся убогая тайна лишь в перемене этих тюрем? Но я догадывался об этом. "Не собирайте земных богатств, ибо…"; "Возлюбите ближнего своего…". Ну, это же ясно. Но тогда в чем же обман? Ах, как я это чувствую: обман.
Дверцу открыли. Они сидели в белых одеждах. И в центре стола - Он, а за Ним… на горе… они же - люди, полуголые, в шлемах, распинали Его. Стоя на лестнице, они прибивали Его тело к кресту. Я видел знакомое, любимое лицо… И Его кровь текла. Он был распят тьму лет назад… И лицо Его, испеченное солнцем, покрытое пылью, облепленное мухами, свесилось… Вздрогнули веки, и возопил Он к Отцу вечным воплем…
– Не оставляй меня, Боже!
– кричал я.
– Деньги есть?
У меня не было. Зачем мне деньги?– Нужно выпить, понимаешь? (Мат.) Хрена ты понимаешь!
– Он приблизил страдающие глаза, больные, безумные.
– Сволочь ты. Слушай меня…
Он дышал на меня запахом бессонных ночей, зловонием сигарет, плохих зубов, жидкости для бритья и лука. Всем, что он съел и выпил. Из бессвязной его речи я все-таки понял, что у метро "Динамо" висит объявление: у кого-то потерялся пудель, обещано вознаграждение за него.