Шрифт:
– Где Джейн?
– У себя в комнате, я думаю, – отвечала Фанни. – Она только что пришла от Перужи.
– Она теперь покупает обувь у Перужи? Вот это здорово!
– А почему бы ей не покупать обувь у Перужи, если бы ей захотелось? Поскольку мне туда ходить лень, то Джейн, у которой нога немного меньше моей, берёт с собой шерстяной чулок и примеряет там обувь для меня… Ты хочешь, чтобы я её позвала?
– Нет, зачем она мне?
– Но ты же только что про неё спрашивал…
– Да?.. А, это я на предмет моего стакана «Витте ля» с пиперазином.
– Для этого есть лакей. Скоро ты будешь заставлять Джейн стирать тебе носовые платки.
– Ну а сама-то ты?
И они заговорщицки и укоризненно засмеялись «Где Джейн?» – молча спрашивал одними обеспокоенными глазами маленький Фару, остановившись, словно перед натянутой верёвкой, перед пустым стулом Джейн. И, поддразнивая его, Фанни нередко громко отвечала ему, хотя он вслух ничего и не говорил.
В июле семейство Фару покидало Париж, чтобы провести лето где-нибудь на даче, выбранной в рекламных столбцах «Жизни в деревне» или рекомендованной Кларой Селлерье.
Фару нужны были уединение, недели прихотливого труда без метода и меры, уверенность, что он не встретит нигде тех, кого он называл «мордами». Оказываясь за пределами Парижа, он с трудом скрывал свою неспособность пользоваться большими и роскошными благами: морем, солнцем, лесом; его тревога, его надменная робость маленьких людей передавалась и Фанни.
– В По, говорят, очень красиво, – подсказывала ему Фанни. – А тебе известно, что я никогда не была в Динаре? Ты не находишь, что это даже смешно – в моём возрасте ни разу не побывать в Динаре?
– Зато мне было бы совсем не смешно, например, по три раза в день сталкиваться нос к носу с Максом Море!
– А что он тебе такого сделал? Что, он был с тобой нелюбезен, этот Макс Море?
– Вовсе нет!
– Тогда в чем же дело?
– Одно с другим никак не связано, малышка… Тебе этого не понять. Море нравится переодеваться летом три раза на дню. А мне – нет. Я раз и навсегда решил проводить свои летние месяцы один, босиком и без целлулоидных воротничков.
Он упивался своей властью вождя кочевников, организуя отъезды. Семейство Фару, экипированное двумя новыми чемоданами и двумя десятками плохо увязанных тюков, сопровождала постоянно меняющаяся прислуга, и все прибывали на какую-нибудь слегка запущенную виллу, в какой-нибудь мрачно обставленный замок, в коттедж со звукопроницаемыми стенами – эти подзабытые современным туризмом пристанища, где, однако, Кларе Селлерье удалось некогда урвать немного мимолётного счастья. Пишущая машинка, последние романы сезона, рукописи Фару, словарь, чемоданы-шкафы и плед Фанни находили своё место, а Жана Фару отпускали в поле.
«Что станет с Джейн без нас и с нами без Джейн?» – растерянно думала Фанни, когда с наступлением июля возникала угроза, что медовому месяцу дружбы будет положен конец.
Однако она успокаивалась, услышав слова Фару:
– Джейн, вы возьмёте с собой первый, второй и все наброски третьего. Пишущую машинку отдадите лакею, он привезет её поездом.
«Вот всё и устроилось», – облегчённо вздыхала Фанни. Она опять радостно воспринимала настоящее и в который раз уютно устраивалась среди окон с поднимающимися рамами, плетёных кресел, с новой книгой, одеялом из ангорской шерсти, коробкой конфет, кожаной подушечкой. Тем не менее однажды ей пришлось впустить в это настоящее немного прошлого – прошлого Джейн.
– Вам надо знать обо мне всё, Фанни! – немного торжественно начала Джейн.
– Ну зачем это? – спросила Фанни, у которой вежливость уступила место честности.
– Но, Фанни, я умерла бы от стыда, если бы стала скрывать от вас… После того приёма, который я здесь встретила! Надо, чтобы вы знали, кто я есть, знали меня как с хорошей, так и с плохой стороны, чтобы вы могли правильно судить обо мне…
От такого вступления чёрно-синие, как у породистых кобылиц, глаза Фанни устремились куда-то в сторону, останавливаясь с опаской то на облаке, то на лампе, то на идущем по улице прохожем, избегая Джейн и её преданного взгляда, Джейн и её воздушной шевелюры, Джейн и её простенького платья, такого простенького, что не заметить её в нём было невозможно.
«Ну почему, – думала про себя Фанни, – почему мне уже заранее скучно, как на постановке какой-нибудь американской пьесы? И зачем эта родословная, эта подноготная в доме, где никто никого ни о чём не спрашивает? Есть ли в этом какой-то смысл? Прилично ли это?»
А Джейн уже начала свой рассказ о том, как она, дочь-бесприданница одного учителя рисования при муниципалитете («Вы можете увидеть работы моего отца в лицее Дюге-Труэна, среди прочих – первоклассный рисунок углём "Ослы на водопое"»), носила по садику Сен-Манде, между обнажёнными сиренями и лаврами в кадках, свою растерзанную душу, раня и ушибая её, душу бедной и не обученной никакому ремеслу девушки, готовой на всё, одержимой.
Джейн никогда не говорила об этом при Фару. Она дожидалась, пока завершение трапезы не вернёт его к трудам или безделью. И даже оставаясь наедине с Фанни, она продолжала ждать, пока у той не упадёт с колен книга или пока она не проснётся, посвежевшая после своей сиесты, со словами: «Что новенького, Джейн?» Поскольку Джейн рассказывала не по порядку, то Фанни так никогда и не удалось толком узнать, то ли это Мейрович, удивительной красоты поляк и, кстати, коллективист, отнял Джейн у Дейвидсона, то ли он получил её из щедрых и опасных рук этого Дейвидсона, который в её рассказе предстал как «тот самый английский композитор».