Шрифт:
Не случись нам собраться за этим столом, я бы и вовек не знал, что мы братья и что так похожи. Нет, знать-то бы знал, но не признал бы братства, не принял бы, не ощутил…
Я сидел ошеломленный, однако помимо воли в душе рождалось другое, нелепое на поминках чувство — какое-то ребяческое восхищение. Примерно такое же, как было, когда мы с Илькой-глухарем притащили лодку на Божье озеро и спустили ее на воду.
Дядя Леня, видимо, заметил мое состояние, тряхнул за плечо:
— Ты чего, Степан? Эй, Степа?..
Ответить я не успел…
Неожиданно для всех Колька Смолянин уткнулся лицом в стол, обнял свою голову руками, и спина его затряслась. Только непонятно было в первую секунду — от смеха ли, от слез ли…
Однако я успел заметить, что мы и с Колькой похожи. Причем, пожалуй, сильнее, чем с остальными.
Колька плакал беззвучно. Обтянутая выцветшей футболкой спина и плечи вздрагивали, сначала сильно и резко, потом тише, тише, как если бы легко зажатый в руке молоток бросали на наковальню. Свитые между собой, побелевшие пальцы хрустели, а он все крепче сжимал голову и уже хрустели локтевые и плечевые суставы.
Мужики обрывались на полуслове, оборачивались и натыкались взглядами на стриженое, испещренное знаками Колькино темя.
Дядя Леня пересел к нему, но не уговаривал, не утешал: смотрел на это темя, на руки, и голова его будто врастала в плечи.
— Ну, будет, — заговорил монотонно дядя Иван, шлепая Кольку по затылку. — Ладно, ничего… Ну, будет…
Тихо всполошилась и женская половина на поминках Степана Петровича. Перестали бренчать посудой молодые, умолкли пожилые, рядком сидящие на крыльце. Они настороженно прислушивались, глядели с тревогой, но лица были светлы…. И за этим же столом я открыл еще одно сходство между нами, равное по значимости кровному сходству. Большинство из нас, исключая старших сыновей, были почти ровесниками, с разницей от одного до четырех лет. Годы рождения падали на войну. И ни одного — послевоенного…
Но это обстоятельство уже меньше касалось нас, собравшихся за поминальным столом: мы просто родились в войну. Оно было в высшей степени значимым для наших матерей и для самого Степана Петровича, значимым, как свет и тьма, война и мир, жизнь и смерть.
9. Наследство
Спустя два дня после похорон ко мне в Мохово нагрянул Михаил Христолюбов. Он поставил чемодан у порога, сдержанно поздоровался и стал осматривать избу с таким видом, словно проверял, не спрятал ли я здесь кого.
— Неплохо устроился, — то ли одобрил, то ли уязвил он. — Дом просторный, крепкий — век живи.
Мама гостила у меня в то время. Просиживала одна по целым дням, ожидая, когда приду с работы, но и если мы были вдвоем, отчего-то оставалась молчаливой, несмелой, будто в чужих людях, и лишь жаловалась с виноватой улыбкой:
— Половицы скрипят, скрипят, и ходить боязно. Ты бы перебрал пол в горнице, Степа.
Я обещал сбить пол, но браться за что-то в этом доме еще не решался; казалось, начни только ремонтировать, переставлять мебель или даже белить, и сразу нарушится его дух. Тот самый дух, что был вокруг нас, когда мы со Степаном Петровичем сидели по вечерам за самоваром, писали письма или просто беседовали. Однако дому требовалась хозяйская рука — в углах завелась паутина, облупилась печь, а главное, скрипели половицы. Скрип этот отчетливо услышался после отъезда Степана Петровича из Мохова, и накануне его смерти половицы уже не скрипели — плакали.
Так что Михаил, скорее, язвил, говоря, что я тут неплохо устроился.
Появление его в доме почему-то напугало маму. Смущенно и настороженно она ожидала какого-то неприятного известия и поглядывала на чемодан Михаила.
Тот же несколько минут, сидя на табурете посередине избы, побегал глазами по стенам и будто бы с неохотой сказал:
— Пойдем, брат, посидим на улице. А то душновато…
— И правда, душновато, — с готовностью согласилась мать. — Идите, посидите на улице, а я сготовлю что…
Мы вышли с Михаилом за ворота и сели на скамейку под почтовый ящик. Я уже понял, что Михаил приехал с каким-то важным делом, и теперь гадал, с каким. Он же все не начинал разговора, глядел вдоль улочки и щурился.
— Ты как считаешь, это по справедливости? — неожиданно спросил Михаил. — Тебе дом, а нам, родным, ни шиша?
— Так ты из-за дома приехал? — спросил я совсем ни к чему, поскольку внутренне раза два «угадывал» причину визита.
— Ну, а как ты считаешь? Я вот с женой разошелся! Мне жить негде! — сказал он уже с обидой и слезами в голосе.
Я оглянулся на дом Степана Петровича: окна его смотрели на улицу открыто и печально. И только слуховое на крыше слегка хмурило бровь-наличник.
— Забирай дом. И живи.
Он не поверил, видно, решил, что ослышался.
— Чего-чего?..
— Дом, говорю, забирай и живи.
Михаил помолчал, соображая.
— И ты так, без обиды?
— Какая обида?..
Он сразу ожил, воспрял, заулыбался, приобнял за плечо.
— Я тебе казенную пробью! У меня тут в райисполкоме приятель! Только ты без обиды. Все-таки отцов дом, мы в нем выросли. Родное гнездо, понимаешь?