Шрифт:
— Ты что ж это себе думаешь? — сурово спросил он.
— А что? — Алёша сидел на скамье возле печи и совсем по-домашнему переобувался: снимал Петровы валенки, в которых ходил на охоту, и обувал свои сапоги.
— Как это «что»? Дома мать захворала из-за тебя. Ни слова, ни полслова, черт знает куда пропал… В школе самые ответственные дни — конец полугодия… а он на зайцев охотится!
Алёша опустил глаза, но сказал твердо: — В школу я больше не пойду!
— Как это «не пойду»? А куда ты пойдешь? — разозлился Сергей.
Алёша стукнул каблуком об пол, чтоб плотнее сел сапог, подтянул голенища, выпрямился и спокойно повторил:
— Сказал не пойду — и не пойду!
— Ты что, спятил? Ты думаешь о том, что говоришь? — Думаю, не беспокойся.
Сергей только руками развел: «Посмотрите на него!» Лемяшевич понял, что дело тут посложнее, чем они предполагали, и начал разговор в другом тоне.
— Послушай, Алёша, ты уже не маленький и давай говорить серьёзно. Тебе осталось полгода — и ты получишь среднее образование, аттестат зрелости. Нет нужды тебе объяснять, какое это для тебя имеет значение, ты умеешь смотреть на жизнь реально и серьёзно. Наконец, я уверен, что ты и сам понимаешь — бросать школу из-за мелкой обиды… ну, пускай даже оскорбления — это более чем неразумно. Ты прости, но тебя просто дураком назовут после этого…
— Ну и пускай.
— Нет, погоди. Ты не решай так быстро. Ты подумай как следует. Я понимаю твои чувства. Все мы были молодыми и горячими…
Алёша стоял, как полагается ученику перед преподавателем, опустив голову. Это подбодрило Лемяшевича.
— Неприятности и у нас бывали! Но из-за личной обиды делать глупости — нет, прости меня… Кроме того… учительский коллектив как раз взял тебя под защиту и критиковал Виктора Павловича… Так чего же ты хочешь ещё? Самое страшное в жизни — это осуждение коллектива, когда от тебя отворачивается коллектив, в котором ты жил, работал… Тогда, конечно, убежишь куда глаза глядят. А не поладить с одним человеком — и бросить из-за этого школу… Очень неумно!
Лемяшевич умолк, ожидая, что ответит Алёша. Тот стоял и молчал. Молчание затягивалось. Сергей не выдержал и попробовал мягко пошутить:
— Дошло?
Алёша повернулся, шагнул к печке, взял ружье и, обтирая его суконкой, упрямо повторил: — В школу я не пойду! Сергей даже подскочил.
— Тогда иди ты к черту лысому!.. С ним директор школы как с человеком разговаривает, а он что попугай: «не пойду», «не пойду»! Можешь ты ответить по-человечески, когда с тобой говорят?
Тут на Алёшу накинулись все сразу — и Петро, и Люба, молчавшая до сих пор, и снова Лемяшевич. Один говорил о гражданском долге, другие — что это решение помешает ему в жизни… А Алёша старательно чистил ружье, и казалось — ничто больше его сейчас не интересовало и не трогало. Наконец он поднял голову, смело посмотрел на всех, хотя в глазах его и светилась грусть. Он, видимо, только что принял какое-то новое решение.
— Школу я кончу, не беспокойтесь, — тихо и примирительно сказал он.
— Вот дьявол! Он над нами просто издевался!
Но Лемяшевич понял его иначе, чем Сергей, и спросил:
— Где?
— Поеду в Минск.
Ошеломлённый Сергей поперхнулся на полуслове.
— Куда?
— В Минск.
— Фу! Только тебя там не хватает, дурака этакого!
— Буду работать и учиться в вечерней школе, — не обращая внимания на слова брата, спокойно продолжал Алёша.
Сергей махнул рукой.
— Бросьте вы его, пускай у него голова остынет. Вот отец с ним поговорит, у старика разговор короткий.
Но когда сели за стол, Лемяшевич ещё раз убедился, что решение у Алёши твердое, окончательное, вряд ли удастся им, даже всем вместе, его переубедить. Понял это он по одной мелочи. Петро разлил в стаканы самогонку. Стаканов было четыре. Алёша взял один из них, ничуть не смущаясь любопытных и укоризненных взглядов директора и брата, чокнулся с Петром, кивнул головой и выпил до дна, даже корочку хлеба понюхал, явно демонстрируя свою независимость…
Вечером, когда они вернулись домой, повторился тот же разговор, что и у лесника, только ещё более шумный. Лемяшевича не было, но семья собралась вся. Алёша упорно твердил свое:
— В школу не пойду, поеду в Минск и там буду работать на тракторном заводе и учиться.
Мать утирала слезы и просила:
— Алёшенька, родной… Неужто тебе наскучило в отчем доме? Наживешься ещё в людях. Скоро в армию идти… Или учиться поедешь!
Отец рассердился.
— Ты мне характер не показывай! У меня свой ещё покрепче!
— Да уж — твой характер! — с упреком сказала мать.
— А ты поголоси лучше и не вмешивайся. Ты разве слезами такое бревно упросишь? Ему, видишь ли, наплевать на мать, на отца… Ему, видишь ли, Снегириха не так улыбнулась, так он уже готов из дому бежать…
Алёша, который спокойно и молча выслушивал попреки и уговоры, пра этих словах болезненно сморщился, лицо его, залилось краской; он решительно направился в другую половину хаты. Но отец остановил его суровым окриком:
— Ты слушай, что тебе старшие говорят! А то и ремень снять не постесняюсь! Пускай тебе потом стыдно будет!
Алексей прислонился к косяку, до боли закусив губы.
— Ты, папа, не кричи, — заступилась за брата Аня, которая перед тем сама, кричала и попрекала его, называла «неблагодарным» и «эгоистом». — Криком не поможешь. А ты, Алёша, не торопись. Думаешь, тебя там, в Минске, так и ждут, на дороге встречают — когда Костянок приедет? Думаешь, легко там найти работу?