Шрифт:
— Мала еще такие вопросы задавать.
— Ничего не мала. Мне четырнадцать. Юлия Юрьевна считает меня взрослой.
Ника чуть не добавила «и красивой», но что-то помешало ей.
Славик усмехнулся. Диван под ним скрипнул.
— Раз с химии убегаешь и стекла бьешь, значит, мала.
— А вот и не убегаю! Я химию как раз люблю! — горячо возразила Ника. — А стекло разбила, потому что девчонки назвали нашу мать слепой!
— Но она действительно слепая, — немного помолчав, возразил брат.
— Это не их дело! — подскочила Ника. Раскладушка жалобно пискнула. — Она разве виновата, что так получилось?!
— Никто не виноват. Мама работала на вредном производстве. А твои девчонки — дуры.
Ника не ответила. Славик протяжно и звучно зевнул.
— Спи, — посоветовал он. — Вставили твое стекло.
Петрович за бутылку сделал как новенькое. Не придерешься.
— Спасибо, — отозвалась Ника в темноту. Ответом было ровное сопение брата. Он всегда засыпал мгновенно, едва донеся голову до подушки.
Никин сон теперь нарушился, отлетел за пределы комнаты. Она думала над словами брата. Когда с матерью случилось несчастье, в доме поселилось словосочетание «вредное производство». Как эхо звучало зловещее «Пластик». Нике было в ту пору около семи, она ни разу не была на работе у матери, и «Пластик» представлялся ей серым косматым чудовищем. Чудовище варило в огромном котле булькающую пластмассу. Люди, работающие на чудовище, должны были спешить туда чуть свет и помешивать пластмассу огромными ложками. Ника невзлюбила слово «Пластик».
Повзрослев, она поняла что «Пластик» — это огромный завод со светлыми цехами, душевыми и столовой.
Но детская ассоциация закрепилась. Ника для себя решила, что никогда не станет работать на заводе.
Тщательно роясь в своих детских воспоминаниях, Ника находила там мать — прежнюю, до того дня.
Обычно память подсовывала ей праздники. Мать очень любила праздники — шумные дни рождения, Новый год, майские, октябрьские и все остальные, что предлагал отмечать советскому народу висящий на кухне отрывной календарь.
По поводу предстоящего праздника мать затевала в доме уборку. Убиралась мать, пританцовывая и напевая. Казалось, вещи только и ждут, когда мать прикоснется к ним, лезут ей на глаза, просятся в руки. Сама она в старенькой кофточке и подоткнутой юбке была уже праздничной. Отец, заходя в комнату за чем-нибудь, украдкой посматривал на нее — любовался. Все в доме преображалось: доставались тарелки сервиза, ваза на высокой ножке — под фрукты, пузатая супница. Отец ставил в большой комнате раздвижной стол. Мать одним взмахом накрывала его скатертью.
Сколько раз Вероника украдкой пробовала обойтись с вещами подобно матери — не тут-то было. Стул обязательно падал, ваза резво выскакивала из рук, книги рассыпались. Ника путалась у взрослых в ногах, изнывая от желания быть замеченной и поучаствовать во всеобщей суете. Иногда ей доверяли натирать сухим полотенцем вилки и ложки. Славик не разделял ее энтузиазма. Вся эта кутерьма не занимала его, разве что пластинки подобрать для танцев. И он выбирал из стопки привычный набор: для тети Розы — «Синяя птица», для тети Тамары — «Самоцветы», для мамы — Алла Пугачева.
Первым приходил сосед Альберт со своей тихой как мышка женой Кирой — они приносили стулья.
Потом сразу приходили остальные гости, и все начинало крутиться по едва уловимому маминому знаку.
Мать искрилась весельем, ей шла суета застолья, как новое платье. Она, вероятно, заряжала ее, поднимала настроение и не утомляла.
Мать затевала то игру в фанты, то затягивала застольную песню, которую тут же подхватывали тетя Роза с тетей Тамарой, а за ними — все остальные. Мать могла вытащить всех любоваться закатом и прямо посреди двора выпалить частушку, с озорным вызовом глядя в пьяные глаза кого-нибудь из мужиков. Тут уж начинался дым коромыслом. Впрочем, эти обрывочные воспоминания оставались неясны, а с годами становились все более неуловимы. Более четким, выстроенным в памяти, остался ежедневный зимний путь в детский сад — темнота спящего в снегах поселка, мороз и колючий шерстяной платок, туго опоясывающий и колющий щеки.
Темноту, сопровождающую их с матерью ранним морозным утром до самого детского сада, Ника воспринимала как должное. А вот лимонный осколок луны, появляющийся изредка на темно-синем или черном фоне — как подарок доброго волшебника.
Поселок до сих пор плохо освещается, потому что находится на задворках, на самой окраине города. Ника в свои шесть лет, конечно, слышала от взрослых, что где-то в городе есть места, просто залитые светом. Что по ночам на некоторых улицах горят фонари, а витрины магазинов сияют разноцветными фонариками. Но представить такое трудно. Ее мир ограничен дорогой из дома в детский сад и обратно, огражден желтыми квадратами двухэтажных домов и горкой во дворе. Мир состоит из мороза, темноты и скрипа шагов. Мать торопится на завод, и Нике приходится живо семенить за ней, перебирая валенками. У мамы сапоги скользят по подмороженной за ночь дороге — мать то и дело теряет равновесие, с трудом удерживаясь на ногах. Двигаться приходится чуть ли не на ощупь. Впрочем, Ника знает наизусть все нюансы ежедневной дороги. Она с удовольствием сообщает: