Шрифт:
Но ей даже не удалось держать их закрытыми. Дети оттянули веко и обнаружили стеклянный глаз с радужкой в виде часов. Они вынули и его.
Я спрашивал себя, не займет ли разборка Плохого Священника весь вечер. Наверняка можно было снять руки и груди, с ног — стянуть кожу, обнажив серебряное кружево замысловатого каркаса. Возможно, и торс заключал в себе чудеса: кишки из пестрого шелка, легкие в виде веселеньких воздушных шариков, сердце в стиле рококо. Но тут завыли сирены. Дети разбежались, унося с собой добытые сокровища; штыковая рана в животе делала свое дело. Я лежал ничком под враждебным небом, время от времени поглядывая вниз на то, что оставили дети, — страдающего на голом черепе Христа, укороченного острым углом зрения, уставившиеся на меня глаз и глазницу, темную дырку вместо рта, культи на концах ног. Кровь, вытекавшая из пупа в обе стороны, образовала поперек талии черный пояс.
Я зашел в погреб и опустился возле нее на колени.
— Вы живы?
При первых разрывах она застонала.
— Я буду молиться за вас. — Внутрь проникала ночь.
Она заплакала. Без слез, гнусаво — скорее, стала издавать странную последовательность протяжных завываний, источник которых находился в глубине ротовой полости. Она проплакала весь налет.
Я совершил над ней памятуемое мною из таинства соборования. Я не услышал исповеди — ее зубы пропали, и, должно быть, она уже не владела речью. Но в тех криках, столь непохожих на звуки, издаваемые человеком или даже животным, что, возможно, они были лишь шелестом сухого тростника, я почувствовал искреннюю ненависть ко всем совершенным ею грехам, коим, вероятно, несть числа, глубокое сожаление о причинении своими грехами страданий Богу, страх потерять Его, превосходящий страх смерти. Темнота внутри освещалась заревом над Валеттой и зажигательными бомбами в доках. Часто наши голоса тонули в разрывах бомб и перебранке наземной артиллерии.
В этих звуках, беспрестанно исходивших из бедной женщины, я не слышал лишь того, что хотел услышать. Я все слушал и слушал ее, Паола. С тех пор я ругаю себя с озлобленностью, превосходящей последствия любых твоих сомнений. Ты скажешь, я забыл о нашем взаимопонимании с Богом, выполнив таинство, которое может совершать только священник. Что, потеряв Елену, я «опустился» до священства, которое принял бы, не женись на ней.
В то время я знал только, что умирающий человек должен быть подготовлен. У меня не было елея помазать ее искалеченные органы чувств, и я воспользовался кровью, черпая ее из пупа как из потира. Ее губы были холодными. Хотя в ходе осады мне не редко доводилось видеть и таскать трупы, я и по сей день не могу примириться с этим холодом. Часто, когда я засыпаю за письменным столом, рука затекает. Я просыпаюсь, касаюсь ее, но кошмар не прекращается, ведь это холод ночи, холод предмета, в ней нет ничего человеческого, ничего моего.
Сейчас, коснувшись ее губ, мои пальцы отдернулись, и я вернулся туда, где был. Прозвучал отбой. Она вскрикнула еще пару раз и затихла. Я стоял на коленях рядом и молился за себя. Я сделал для нее все что мог. Как долго я молился? Узнать невозможно.
Вскоре холод ветра и того, что еще недавно было живым телом, начал пробирать меня. Стоять на коленях становилось неудобно. Только святые и ненормальные могут оставаться «преданными» в течение долгого времени. Я проверил пульс и сердцебиение. Нету. Я встал и бесцельно заковылял по погребу, потом, так и не обернувшись, выбрался в Валетту.
Я возвратился на Та Кали пешком. Лопата была там, где я ее оставил.
Кое-что можно рассказать о возвращении Фаусто III к жизни. Оно произошло. Так и неведомо, какие внутренние резервы послужили пищей ему, теперешнему Фаусто. Это — исповедь, а в том возвращении из камня не виделось для исповеди ни единого повода. Фаусто III не оставил записей, кроме нескольких неподдающихся прочтению строк.
А еще наброски цветка азалии и рожкового дерева.
Неотвеченными остались два вопроса. Если, совершив таинство, он действительно нарушил свое соглашение с Богом, почему он пережил налет?
И почему он не остановил детей и не поднял балку?
В ответ на первый можно лишь предположить, что уже появился Фаусто III, в Боге более не нуждавшийся.
Второй побудил его преемника написать эту исповедь. Фаусто Майстраль виновен в убийстве, грехе бездействия, если хотите. Он будет отвечать не перед трибуналом, но перед Богом. А Бог в этот момент далеко.
Да будет Он ближе к тебе!
Валетта, 27 Августа 1956 года.
Стенсил выпустил из рук последний исписанный листок, порхнувший на голый линолеум. Свершилось? Стечение обстоятельств, случайно представившаяся возможность всколыхнуть поверхность этой застойной лужи, прогнав всех комаров надежды пищать в темноту ночи.
"Англичанин, таинственное существо по имени Стенсил".
Валетта. Словно молчание Паолы в течение — Боже! — восьми месяцев. Подталкивала ли она его своим отказом хоть что-то рассказать к тому дню, когда ему пришлось бы признать Валетту одним из возможных вариантов? К чему?
Стенсил хотел бы по прежнему верить, что смерть и В. являлись для его отца разными понятиями. Он все еще мог остановиться на этом (не так ли?) и продолжать в том же духе в тишине и спокойствии. Он мог поехать на Мальту и, возможно, покончить с этим делом. Он избегал поездки на Мальту. Боялся покончить с этим делом; но, черт побери, если он останется, это дело все равно завершится. Отговорки; встреча с В.; он не знал чего он боится больше — В. или сна. Или это лишь две разновидности одного и того же?
И кроме Валетты ничего не остается?
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
не слишком веселая
I
Вечеринка началась поздно в присутствии ядра Команды — от силы дюжины Больных. Вечер выдался жаркий, никакой надежды на похолодание. Все истекали потом. На этом чердаке в старом пакгаузе официальных жильцов не числилось: пару лет назад здания в этом районе решили снести. В один прекрасный день здесь появятся краны, самосвалы, погрузчики, бульдозеры, они сравняют квартал с землей, но пока никто — ни город, ни владельцы — не возражал против небольшого бизнеса.