Шрифт:
Меня больше занимали уникальные ощущения и восприятия, связанные с опытом: прикосновение пальцев Сердюкова к желтоватой вековой бумаге, нечеткие отпечатки букв... В сущности, это ведь было самое стабильное из сакральных русских переживаний – читать, впитывать, глотать запрещенные слова.
Рассказ, конечно, был грустный. Курпатов сказал, что художник национального масштаба не должен проявлять метафизическую слабость. Теперь я понимал, о чем он.
Глупо отливать бронзовые фигуры из несовершенных людей, а потом вымарывать из их следа все живое. Человек по своей природе – существо жалкое и глупое. Любить его приходится именно таким.
Если поглядеть на этот текст с моральных высот нашей зеленой эры, Шарабан-Мухлюева резала его собственная бритва. Ну кто он такой, чтобы предъявлять моральные претензии людям, пытавшимся выжить в неумолимом мире? А пугать пожилых фем загробным воздаянием (особенно когда сам не особо в него веришь) – это уже не дно, а какая-то сверхглубокая скважина.
Я даже не говорю про его агрессивный ню-перформанс с твердым знаком на конце. Да еще пистолет в руке. Бедные зрительницы вполне могли решить, что они уже в аду. Не в этом ли и состоял расчет классика?
Но самым поразительным было другое. Именно ненависть к древнему политтехнологу привела к тому, что Шарабан-Мухлюев перепутал слово безопасности. Что бы писатель ни говорил, вспоминал он этого персонажа с неприязнью.
А ненависть – хотя бы просто в мыслях – поражает не того, на кого направлена, а всех вокруг. И в первую очередь тех, кого ненавистник любит, даже по-собачьи. Вот это я извлек для себя в качестве главного урока.
Допускаю, что сам карбоновый классик свалил бы вину на политтехнолога. Все зависит от диспозиции. Кому-то нужны враги и виновные, у них работа такая. Но писатель должен определиться, кто он – инженер человеческих душ или их прокурор.
Разница тут большая. Инженер человеческих душ – это человек, способный понять, что никого, кроме потерпевших, на нашей планете нет.
Каждый человек в чем-то прав, а в чем-то ошибается. Вот я, Маркус Зоргенфрей – следователь человеческих душ, уже изрядно в них разуверившийся. Что должен сделать их инженер? Помочь мне снова полюбить людей. Художник должен показать мне противоречивую глубину человеческого сердца, в котором прячется Бог. А судить не его дело. Желающих посадить ближнего на бутылку – морально или физически – в мире полно и так.
Мы все, даже долгоживущие баночники, даже богачи, даже юные красавицы и красавцы – сидим в зиндане и ждем исполнения приговора. И Шарабан-Мухлюев вроде бы это видит. Но только под водочку и только по касательной. А писателю надо понимать такое отчетливо и всегда. Если не вынуть голову из тисков ненависти, зависти и злобы, художник уже мертв, даже если его мозг еще пузырится в банке.
Правильно сделали, что запретили эту главу.
Я ощутил на глазах слезы. Странно, прежде я не замечал за собой особой гуманитарной сентиментальности. Но так, наверно, и должна действовать высокая литература.
Что думал Сердюков, я не знал – ум его был спокойным и безмысленным. Дочитав текст, он отправил с импланта два зашифрованных сообщения, к которым у меня не оказалось доступа (видимо, какая-то нестыковка с сердобольскими мессенджерами). Затем он сдал книгу библиотекарю спецхрана и пошел в буфет.
Там сидели несколько жандармских унтеров – они явно были знакомы с Сердюковым. Увидев его, они загудели, замахали руками и достали из-под стола припрятанную бутылку полугара.
Место было маловдохновляющим. В кухонном проходе виднелись алюминиевые баки с кривыми красными цифрами – такие же, наверно, как века назад. Пахло борщом. Все походило бы на обычную сердобольскую столовую, но здесь имелся спецбуфет со всякими вкусностями.
Обедать Сердюков не стал. Он выпил с жандармами соточку полугара и затоварился бужениной в буфете.
С авоськой в руке он спустился к проходной, предъявил жандармский жетон, вышел на улицу и сел в ожидавшую его служебную телегу весьма солидного вида. Японская пневматика, красный фонарик-мигалка на оглоблях, кучер в полевой форме улан-батора без знаков различия. В общем, как понял бы любой москвич, контора.
Мое дальнейшее присутствие в жизни капитана Сердюкова становилось необязательным, но система все не отключала меня от импланта. Похоже, начались какие-то проблемы с техникой. Такое случается во время апдейтов, так что нервничать я не стал.
Я проехал вместе с Сердюковым большую часть ностальгической деревянной застройки в центре Москвы. Вид резных петухов и наличников так усыплял, что я задремал вместе с капитаном.
И вдруг нас разбудил резкий рывок.
Дорога впереди была перекрыта жандармским фургоном с зарешеченным окном. В таких возят задержанных – или группу захвата. Здесь был второй вариант. Я понял это, увидев оседланных лошадей. Если рядом лошадки, значит, в фургоне приехали мальчики. На лошадках они возвращаются, когда фургон набит задержанными.