Шрифт:
Это она, Тайна, разлагается и умирает в трущобах бытия с каждой жизнью, с каждым обманутым сердцем, с каждой задыхающейся душой.
Бог есть, но он – это мы все. Он не может сделать для нас ничего больше.
Чудо несовершенно.
Любовь преходяща.
Вечность забывчива.
Спасение, конечно, существует – Бог держит слово – но в нас давно нет ничего, что можно было бы спасти, и спасение возможно лишь от нас... Вот это видел я в реторте вместе со снявшим последнюю печать алхимиком, созерцающим божественную Тайну.
Когда я объяснил Рыбе свое понимание этих двух песен, она захохотала (смех ее в такие минуты казался мне инфернальным) и сообщила, о чем французы пели на самом деле.
Гован Сер пел... о недовольстве результатами выборов.
Причем даже не общенациональных, а муниципальных. Да, я не шучу. В городке Ан-Бомон на выборах в мэрию победил представитель Мари Ле Пен. И это так расстроило нашего певца, что он теперь пакует свой чемодан. Когда прогнил весь такелаж, же деменаж...
Уезжает он не из несовершенного физического мира, не из этой пошлой Вселенной – а из города, мля, Ан-Бомон – потому что там, мля, победила Мари Ле Пен. Катит в Страсбург есть колбаски. А вот если бы победил стандартный ставленник масонов, рептилоидов и Ротшильдов, он бы, наверно, остался.
Нет, я понимаю, конечно, что Мари Ле Пен такой же точно ставленник масонов и рептилоидов, только чуть припудренный для глубинного француза. Ничего другого там сегодня не бывает и не может быть.
И Гован Сер тоже это понимает своим острым галльским смыслом, раз дожил до полового созревания и может сложить несколько слов вместе, не делая при этом под себя и не пуская изо рта непроизвольную слюну.
Но он такой дисциплинированный сотрудник французской культуры, что даже запускаемая рептилоидами духа электоральная обманка провоцирует его на этот public display of affection.
Вот на что ежедневно идет западный человек, пытаясь просто выжить. А уж на что он идет, стараясь преуспеть...
Потом Ры перевела мне «Formidable» Стромае. Этот мелодизированный рэп был чем-то вроде длинного пьяного монолога о сложностях французской половой жизни в условиях политкорректности, полиамории и приближающейся старости. Такой устный абриджированный Уэльбек для мигрантов третьей волны из Алжира. Какая там алхимия, какая седьмая печать... Седьмая печаль на киселе.
И тогда я понял, что такое Новое Средневековье на самом деле.
Вот римская базилика с ободранным со стен мрамором, разбитыми мозаиками пола, изувеченными статуями и заплесневевшей росписью потолка. Она осквернена, полуразрушена – но это все еще римская базилика, и ее благородный контур на закатном небе трогает сердце: кажется, там внутри, в сумраках, прячется высокая и честная древняя душа.
Но в базилике теперь заседает гуннский овцеложец и меняла, украшенный конскими хвостами и позвоночными кольцами. Он и есть римская власть.
Другой нет.
Ты восходишь по ступеням, которые должны вести к магистратам Империи, но до тебя долетает запах блевотины, прокисшего вина и гнилой конины. Знакомая культурная оболочка издалека выглядит по-прежнему: формы слишком устойчивы, чтобы распасться в одночасье. Но внутри лишь дерьмо и черви.
Гуннский кишечник, справляющий торжество своей нужды на римском форуме, завернувшись в реквизированную тогу. Вот это и есть Новое Средневековье, встречающее нас везде – в том числе и в современной французской песне, где сопричастная вечному музыка заправлена невыносимо пошлым смыслом.
Как вдохновляли нас когда-то эти звуки...
Какой русский мальчик, учившийся в младенчестве играть на фортепьяно, не помнит «Старинную Французскую Песенку» из «Детского Альбома» Чайковского, такую же неизбежную на первом году обучения, как апрель после марта?
Чайковский вспоминал, что мелодию эту напевала случайно встреченная им на улице французская старуха – хотя ее мог мурлыкать и переодетый ажан где-нибудь в притонах Парижа, у композитора была сложная биография.
Но даже за этой простенькой пьеской вставали тени чего-то древнего и настоящего. Такие необходимые в наших зимних, мрачных и вечно предвоенных городах.
Тени эти мерещились нам всегда. Когда убили Пушкина, питерские аристократы – например, молодые Вяземские – были полностью на стороне Дантеса. Да и сама Наталья Гончарова ближе к старости встречалась с пожилым дон-шуаном, чтобы вспомнить былые дни. Чистейшей прелести чистейший образец, как говорили экзорцисты.
Вот как действовала на русскую душу эта старинная французская песенка, эта невыразимо влекущая закатная тень, падающая на нас с Запада.
Став старше, я с удивлением понял: на Западе давно нет ничего, что могло бы ее отбрасывать. Но оно когда-то было, конечно – как иначе я ощутил бы присутствие этой энергии в вечности?