Шрифт:
Чтобы задать вопрос, мне пришлось собраться с духом:
— Что случилось с Леной? Я могу помочь?
— Никто не может помочь. Только она сама. Да Лена с тобой и разговаривать не станет, — Серафима Яковлевна махнула рукой в овчинной варежке. — Пьёт она.
— Пьёт? Не может быть! — Я не могла поверить в сказанное. — Лена ведь умная, красивая. Как же так? Почему?
— Война покорёжила.
На остановку приехал мой трамвай, но я не поехала, а осталась стоять вместе с Серафимой Яковлевной.
Она отодвинулась подальше от фонаря и посмотрела поверх моей головы в чёрную перспективу Международного проспекта:
— Леночка в первые месяцы войны ушла на фронт зенитчицей. Сперва держали оборону со стороны больницы Фореля, у Кировского завода, а потом перебросили на Ладогу. Иногда ей удавалось передать мне несколько сухарей или пачку концентрата из сухпайка. Её помощью я и выжила. А зачем? — последняя фраза слилась с тоскливым воем ветра. — Её комиссовали по ранению, год назад. Сказали, ничего опасного, но надо время на выздоровление. Тут и понеслось. Сперва несколько раз в неделю приходила подвивыпивши, потом чаще, а тут ещё какое-то письмо получила, закаменела вся, ну и понеслось. Ты бы её видела! Не поверишь, по канавам валяется, если дружки под руки домой не приведут. Я уж и плакала, и на коленях перед ней стояла — всё бесполезно. Одна надежда на Бога осталась. Как думаешь, поможет?
Я погладила её по рукаву и честно призналась:
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, но больше ничего сделать не могу.
Пока мы разговаривали, пошёл снег. Мелкие снежинки колючими иголками кололи лоб и щёки.
Серафима Яковлевна поправила платок на голове и глухо призналась:
— Я ведь неверующая была. Как на заводе в партию вступила, все материны иконы изничтожила. Помню, последнюю, с Богородицей, кинула в печку, а она от огня коробится и вроде как плачет. Может, Ленкина беда мне наказание? Может, это я виновата, когда вот так, в печку то, что деды-бабки пуще глаза берегли? Вот и вымаливаю прощение. — Она вздохнула. — Спасибо тебе, Тоня, что выслушала. Мне толком и поговорить не с кем, со знакомыми стыдно, соседи сперва сочувствовали, а теперь им Ленкины пьянки так надоели, что не здороваются. Вот и гибнем вместе: она от пьянки, я от горя.
Подошедший трамвай увёз Серафиму Яковлевну. Чтобы согреться, я потопала ногами и похлопала руками по бокам. В голове проносились воспоминания о школе. Вот мы собираем металлолом, и Лена с весёлым задором тащит в обнимку огромный самовар с помятым боком. А вот она в красном галстуке так читает со сцены стихи о героях Гражданской войны, что учительница русского и литературы украдкой плачет.
Спиться — значит потерять себя, свою душу, свой мир. Я много видела спившихся на станциях и полустанках. Трясущиеся и жалкие, они играли на гармошках, провожая эшелоны, стучали кружками в пивных, с пьяной злостью проклинали день, когда появились на свет, и ненавидели тех, кто пытался вытащить их из трясины. Представить гордость школы Лену в непотребном виде я не могла. Общение с Серафимой Яковлевной оставило тягостное впечатление. Невозможность помочь всегда теребит совесть тягостными мыслями.
На кладбище я больше не встречала Серафиму Яковлевну, но нет-нет да и вспоминала её застывшую позу с покаянно опущенной головой.
Через много лет, в начале шестидесятых, я увидела маму Лены около Елисеевского магазина. Шли летние каникулы. Тёплый день наполнил Невский проспект пёстрой толпой пешеходов. Шурша шинами по разогретому асфальту, мимо проезжали автобусы и легковушки. В Екатерининском садике пышно цвели кусты сирени. Бронзовая императрица Екатерина Вторая со скипетром в руке снисходительно взирала на суету у подножия её монумента.
Серафима Яковлевна копалась в сумке, перекладывая свёртки с продуктами. Рядом стояла девочка лет десяти и нетерпеливо переспрашивала:
— Бабушка, ты скоро?
Девочка была тоненькая, длинноногая, удивительно похожая на Лену в детстве.
Я подошла:
— Серафима Яковлевна? Вы помните меня? Я Тоня. Сразу после войны мы виделись с вами у могилы генеральши Вершининой.
— Тонечка! Ну конечно! — Просияв, Серафима Яковлевна защёлкнула замочком сумки и взяла девочку за руку. Хотя она постарела и поседела, но выглядела со спокойной уверенностью благополучного человека. — Как я рада тебя видеть! Пойдём, посидим в тенёчке.
Я любила бывать в Екатерининском садике: бездумно сидеть и смотреть на шахматистов с карманными шахматными досками, любоваться стройным зданием Александринского театра с летящей навстречу судьбе квадригой могучих коней Аполлона на портике над белоснежной колоннадой. Сразу за театром — моя любимая улица Зодчего Росси, завораживающая идеальными пропорциями вечной классики форм и цвета.
Серафима Яковлевна протянула внучке мелочь:
— Саша, поди купи два мороженых, пока мы с тётей Тоней поговорим.
Около лотка с мороженым стояла небольшая очередь. Розовое платьице Саши мелькнуло в водовороте людей, она встала в конец очереди и тут же заговорила с девочкой впереди себя.
— Такая болтушка! — Серафима Яковлевна сияла от гордости.
Я посмотрела на неё вопросительно:
— Это дочка Лены?
— Лены. — Она помолчала. — Я не верила, что чудеса случаются, но они есть. Я ведь наш с тобой разговор на остановке помню от первого до последнего слова. Я тогда уже неживая была — для любой матери пьянство ребёнка, да ещё дочери — конец света. И в Бога я тогда не верила. Ходила, молилась, а не верила.