Шрифт:
«Блока очень приглашали в Дом Печати, – записывает Чуковский. – Он пришел туда и прочитал несколько стихотворений. Тогда вышел какой–то черный тов. Струве 2 и сказал: «Товарищи! я вас спрашиваю, где здесь динамика? Где здесь ритмы? Всё это мертвечина, и сам тов. Блок – мертвец».
– Верно, верно! – сказал мне Блок, сидевший за занавеской. – Я действительно мертвец.»
Нельзя не поразиться тому, что гнусный выпад претенциозного графомана мог усугубить и без того тяжелейшее душевное состояние поэта.
2
Деятель Пролеткульта, похоже, таким вот манером отомстивший Блоку за негативную – еще дореволюционную – оценку его «творчества».
По возвращении в Петроград, Чуковского не оставляет желание писать о Блоке, но жизнь диктует свои законы. Его большая семья бедствует. Он перевозит ее на лето под Псков в так назваемую «колонию художников и литераторов» – и эти летние месяцы превращаются для него в ад. У колонии есть одно лишь название, в ней ровным счетом ничего нет и не налажены ни быт, ни питание. Те, от кого это формально зависит (Добужинский, Попов, Ухарский), пользуясь добротой и безотказностью Чуковского – кто исподволь, втихую, а кто и вполне откровенно, – переваливают на этого наивного отца семейства всю кошмарную работу по пробиванию для всех поселившихся пайков, по добыче и подвозу продуктов, кроватей и прочая, прочая… («Здесь на меня смотрят как на приказчика…»)
Он носится – то на подводах, а то и пешком (спасают ноги журавлиные) в любую погоду то в поле, то в соседнее село, то в райцентр, – недоедает, выстаивает в очередях, чтоб тормошить чиновников, и добивается многого, чтобы в ответ столкнуться… С благодарностью? Как бы не так! С подозрительностью и недоверием тех, кому он своим тяжким трудом обеспечил сравнительно спокойную, размеренную жизнь!
Представим себе на минуту, каково это «…ехать обратно, не евши, 17 верст, с болью в голове, и думать:
– Боже, когда же я буду писать!
И вернуться домой с отбитыми внутренностями, вечером, в грязи, а дома (как это было первые дни) нечего есть, дома жена в слезах, дома – помощи ниоткуда. Г–жа Добужинская, видя, что человек ездил для нее, работал для нее (потому что я работал и для нее), могла бы облегчить покуда чуть–чуть его жизнь, а она вдруг выходит на крыльцо и говорит:
– Трое вас заведующих, а толку никакого. Когда вам кататься, есть лошадь, а когда нам по делу, никогда нет.»
Каково?
И как раз в этот момент его настигает весть, что скончался Блок.
Непомерно тяжелы эти горькие минуты, когда вдруг с опозданием узнаёшь и только тут осознаешь, что потерял самого близкого человека. Именно это произошло с Чуковским, попытавшимся поделиться своей скорбью с вечным своим спутником – дневником. Чувствуется, что даже ему – превосходному мастеру – не хватало слов, когда он писал о встречах с поэтом, вспоминал его душевность, деликатность, «всегдашнюю невольную величавость»: «…всю эту непередаваемую словами атмосферу Блока я вспомнил – и мне стало страшно, что этого нет. В могиле его голос, его почерк, его изумительная чистоплотность, его цветущие волосы, его знание латыни, немецкого языка, его маленькие изящные уши, его привычки, любви, «его декадентство», «его реализм», его морщины – всё это под землей, в земле, земля…
В его жизни не было событий. «Ездил в Bad Nauheim». Он ничего не делал – только пел. Через него непрерывной струей шла какая–то бесконечная песня. Двадцать лет с 98 по 1918. И потом он остановился – и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он.»
Дальше в записях многомесячный перерыв. Зловещий август не мог не отразиться на настроении автора дневника. Этот месяц унес не только угасшего как свеча Блока. Был расстрелян Николай Гумилев. Отголосок его гибели прозвучал на праздновании Нового 1922–го года в Доме Литераторов: напомнила о ней М.В.Ватсон. Чуковский вновь пережил тяжелое чувство несправедливости, записал:
«Она месяца 3 (назад) сказала мне:
– Ну что, не помогли вам ваши товарищи спасти Гумилева?
– Какие товарищи? – спросил я.
– Большевики.
– Сволочь! – заорал я на 70–летнюю старуху – и все слышавшие поддержали меня и нашли, что на ее оскорбление я мог ответить только так. И, конечно, мне было больно, что я обругал сволочью старую старуху, писательницу. И вот теперь – она первая подходит ко мне и говорит: "Ну, ну, не сердитесь…"»
Как видно, иметь большевиков в товарищах было для Чуковского равносильно оскорблению. Ведь не Горького же она имела в виду, который пытался добиться у властей и отправки Блока на лечение за границу, и освобождения Гумилева.
Но эти два человека, шаги которых отзвучали на тротуарах Северной столицы, два поэта, один за другим сошедшие в могилу, два славных имени, вознесшихся над временем, – отправились в путь, которому нам, живущим, не увидать конца. Можно лишь, сообразуясь с собственным, отпущенным судьбой, отрезком бытия прибавить к печальной дате десятка четыре лет, чтобы попасть накоротке в гости к поколению шестидесятых… И в этом городе, который не зря называют городом Достоевского и Блока, в двух шагах от Невского, в Апраксином переулке, неподалеку от того места, где шатался по улицам терзаемый муками Раскольников, в полуподвальной комнатенке старого дома трое молодых людей (как раз выросших с Мойдодырами и Бармалеями живого для них классика) – два новоиспеченных инженера и школьный учитель, главный инициатор события – заняты роскошью человеческого общения: наперебой читают стихи, обсуждают их, докапываются до основ творчества, блуждают в поисках золотого сечения, спорят, сравнивают былое и современность…