Шрифт:
Она глядела на Буслова, как глядят в степь, или в тундру, или в море, или в какую-нибудь бескрайность, расстилающуюся перед пришедшим издалека. Она глядела, точно отыскивала знакомые точки, где остановиться взгляду, и не находила. То была мертвая сцена, годная хотя бы и для театра. И каждый из нас с рабской покорностью повторял движения лица бусловской жены. Являлось даже опасение, что кто-нибудь из нас не выдержит и закричит. Полный самопожертвования, я выдвинулся вперед, приготовив на языке нечто сумбурное. В ту же минуту Буслов встал и пошел к жене, не шатаясь, к моему разочарованию, ибо больше всего люблю эффект в событиях жизни.
Он подошел вплотную и глядел взором тяжким и безразличным. Опухший, со сметанными потеками в бровях и в бороде, он был невообразимо жалок и вместе с тем непобедимо силен своею жалкостью. Тут у него сорвалось нечаянное движение, почти необъяснимое для меня: он протянул руку и погладил ее мех несгибающейся рукой. Только теперь я понял, до какой степени презирал он всех нас, если допускал подобную интимность в нашем присутствии. Они стояли друг перед другом, и тоненькая боль, о которой говорил Буслов, коснулась висков моих, когда я увидел, как она, легонько отпихивая его руку от себя, благодарно опустила глаза. Впрочем, каждый пояснил это движение по-своему. Пелагея Лукьяновна, доселе молчавшая с опущенной головой, решила, что примирение уже состоялось.
– А мы уж совсем старички стали, - сказала она Раисе заискивающе и хотела даже взять ее руку, но та пугливо не дала.
– И собачка старенькая! кивнула она на пуделя, который подозрительно обнюхивал полы гостьиной шубки.
– Ты бы помыл его хоть раз!
– выступил я, чтоб отвлечь гостьино внимание на себя, покуда Буслов оправится.
– А у них ведь от этого чума бывает.
– А вот Диоген жил в бочке и не мылся совсем, - удивительно глупо вырвалось у Манюкина. Не из тех ли соображений, что и у меня?
– И умер, съев живую каракатицу!
– докончил он почти с отчаяньем.
Она вряд ли что поняла из сказанного им.
– Это ты для меня все рассказывал?
– тихо спросила она.
– Я слышала...
Буслов был смят; даже больше, он как-то отмякнул до полного упадка сил, до некоторого самоуничижения в своих поступках. Он вдруг заговорил быстрыми, бессвязными словами, неуловимыми для записания. Он объявил, впрочем, что вот сегодня справляют редкозубовский мальчишник, что непьющих в Унтиловске почитают за людей опасных и вредных, что она непременно должна выпить за благополучный исход редкозубовского сумасшествия.
– Так ведь я, может, и не женюсь еще!
– лягнулся вдруг Илья, и обычно землистые уши его накалились до ярчайшей пунцовости.
– Веди себя прилично, Илья. Ты пьян, но не показывай виду!
– сказал я и не без скверного удивленья приметил, что дерзость эту мне внушила самая противоестественная ревность.
Впрочем, не вдаваясь в остальные подробности неудавшегося торжества, я поспешу указать, почему столь многими словами оттягивал я конец этой главы. Причина видна будет из последних строк, причина - не только стыд мой, но и торжество мое. Буслов сидел против жены своей и украдкой старался вытереть с себя следы недавнего происшествия. Эшафот его, употребляя уже знакомое сравнение, был не менее жуток того моего, полузабытого, когда любовь и мерзость соединились во мне, под ее окном.
В этом-то вот месте и начал Манюкин свой возмутительный тост, разрешивший тяжкие сомнения, мучившие и меня, и Буслова. Выгнувшись в талии почти с придворным лукавством, он приступил к таким словам.
– Виноват, - защебетал он, приятно воздымая места, где обычно бывают брови.
– Возьмите, пожалуйста, кружки ваши. Величайшая откровенность, какая только доступна человеческому существу... искренность, обуславливаемая подлинным прекраснодушием, всегда являлись главным украшением истинного славянина. Раскройте нашу историю и возьмите наугад... но я оставляю это, ибо не в этом речь.
– Не икай...
– вставил Илья: очки ему уже не помогали.
– Удел высочайших душ, переполняемых чувствами и потому раскрывающих и карман и душу, есть наш удел! Потому-то и пожирали нас разнообразные волки на всем историческом протяжении этого... нашей истории. О, славянин двадцатого века Виктор...
– Одерни его, ишь завез!
– попросил я Илью, но он был мало способен теперь понимать человеческую речь.
– ...Виктор Буслов, мы любим и ласкаем тебя!
– Находясь рядом с Бусловым, он попытался положить руку ему на плечо, но своевременно одумался и не положил.
– Только что мы видели кипящее море твоих страстей. Но это все не важно, а важно иное. Супруга Виктора Григорьича вернулась к покинутому, разрываемая поздним, но плодотворным раскаянием на части. То была ранняя пора, когда бушует ветреная младость, по вещему слову поэта. И разве плохо, что она бушует? Бушуй, бушуй, младость, бушуй. И незрелые плоды твои слаще зрелых плодов осени. Бушуй, хоть и ведет тебя порой темное крыло греха. Но непорочная-то любовь всегда непрочная, а с изъянцем покрепче! И вот я припоминаю величественный случай моей юности. Васька Пылеев вином хвастался. В моих, говорит, подвалах...
Только здесь Раиса Сергевна, бледная и растерянная, поднялась из-за стола и отставила свою кружку.
– Простите, - проговорила она с жалкой улыбкой.
– Мне кажется, что вы ошиблись относительно причин моего приезда в Унтиловск. Я совсем... совсем...
– Она искала слово и нетерпеливым ноготком царапала скатерть. Совсем не значит, что я вернулась к Виктору Григорьичу. Я приехала с мужем, который эсер... ну, вы понимаете. А пришла я сюда, - она передохнула и распустила душный мех, - пришла помириться с Витей. Он хороший, и я, мне кажется, не совсем плохая. И еще...
– Она заметно путалась в изображении целей своего прихода, но об этом я вспомнил только впоследствии.
– И, кроме того, мне было любопытно, в чем каюсь совершенно открыто, почему... почему Витя не уехал отсюда в революцию. Я ему посылала письма...