Шрифт:
Приятель Чуговеева видимо ободрился.
– - Собственно, в твой магазин в последний! Домой собирался. В нумера!
– - Ну вот и отлично! Вместе вечер и ухлопаем. Вспомним то, что промеж нас хорошего было! Идем!
– - И он с небывалою живостью бросился в темный угол к своей конторке, зазвенел золотом, щелкнул замком и через мгновенье вернулся в пальто и шляпе.
– - Лавку без меня закройте в девять!
– - сказал он приказчику и ухватил под руку посетителя.
– - Идем!
Еще мгновенье -- они мелькнули оба в светлом четырехугольнике двери и скрылись.
Младший приказчик только свистнул:
– - Видали, как наш развернулся-то! А?
Авдей Лукьянович только повертел головою.
II.
Дом у кладбища
Небольшой, двухэтажный деревянный дом, который унаследовал Чуговеев вместе с лавкой, стоял в конце Малого проспекта, сейчас за кладбищенским забором, перейдя Смоленское поле.
В нижнем этаже дома жили приказчики и мальчишки, а наверху помещались: сам Чуговеев в трех комнатах, и в большой кухне -- единственная прислуга, Лукерья Игнатьевна, или Игнатьиха, как ее звали по всему околотку.
Эта Игнатьиха, как дом и лавка, перешла к Чуговееву по наследству.
Высокая, здоровая баба, лет 42-х, с красным, как натертым кирпичом, лицом, она стряпала на всех обед или ужин и убирала комнаты, а вечером, как "молодцы" уходили вниз, оставшись в огромной кухне вдвоем с кошкою, ставила перед собою остатки ужина, доставала бутыль с настойкой и начинала пить, вспоминая свои молодые годы, подлеца Митьку, надругавшегося над ее девичьей любовью, строгую маменьку и умершего младенца.
Огромная кухня освещалась маленькой жестяной лампой; кошка сидела на теплой печке; Игнатьиха пила, разговаривая, то сама с собою, то с кошкою, то с разбойником Митькой и, наконец, засыпала, положив голову на угол или на лавку и редко когда улегшись на кровать. Керосин выгорал и лампа гасла.
Все затихало в доме, и только в крайней комнате, которую занимал сам Чуговеев, слышались еще: бормотанье, звон бутылки о край рюмки, изредка хриплый смех -- и далеко за полночь кладбищенский сторож видел свет в одиноком окошке и мелькающий на занавеске темный силуэт лохматой головы.
* * *
Молодцы из лавки гурьбой вошли в кухню Игнатьихи, и Федор Павлович весело сказал:
– - Ну, Игнатьиха, нынче ты одна голова в доме. Хозяин закурил!
– - А мне што хозяин, -- отвечала Игнатьиха, выставляя на стол глиняную чашку, -- я свое, он свое. Моего не выпьет!
– - Вы разное, -- засмеялся Антипка, -- он коньяк глушит, а ты сорок разбойников!
Когда все поужинали, напились чаю и ушли к себе вниз, Игнатьиха быстро перемыла посуду, вытерла стол и подмела пол. Потом захватила жестяную лампу и прошла в комнаты.
Там она приготовила хозяйскую постель, принесла прибор для еды и рюмку, принесла кусок вареного мяса, зажгла висячую лампу и вернулась к себе на кухню, где достала бутылку с зеленоватой настойкой, сняла с полки стаканчик, вынула из духовой чашку с едой и села к столу, набожно покрестившись на икону.
– - Вот и поем!
– - забормотала она, нацедив себе стаканчик и быстро опрокидывая его в рот.
– - За ваше здоровье. Ксс... ксс... ксс... и ты тут, шельма! На тебе, жри!
Кошка с тихим мяуканьем бесшумно спрыгнула с края плиты и мурлыча начала есть брошенный ей кусок.
Игнатьиха съела кусок и выпила еще стаканчик. Лицо ее раскраснелось еще больше, глаза засветились, и она, продолжая есть и пить, начала нескончаемый разговор сама с собою.
"Емельян теперь сватался; говорит: "сделайте такое мне одолжение". Нет, врешь, песий сын, я и одна поживу! Будет с меня разбойника Митьки и даже вполне достаточно! Простите, Емельян Фадеевич, никак не могу, потому знаю, что вы подлец и до моих денег добираетесь. Митька тогда, Господи, как убивался! А как надругался и рыло в сторону и драться зачал. Я ужо тебя еще встречу! Отлично встретимся! Я тебе тогда покажу! Я тебе зенки-то ногтями! Я тебе!!"
Игнатьиха вскочила с табуретки, дрожащей рукою опрокинула в рот шестой стаканчик настойки и стала грозиться кулаком кошке, которая с совершенным равнодушием вылизывала себе хвост...
В это время по чистой лестнице раздались грузные шаги, затем заскрипел ключ в дверях и в темную переднюю вошел Чуговеев, откуда неровным шагом прошел в свою комнату.
На лице его, всегда угрюмом, отражалось волнение: глаза горели, а губы кривились злой и насмешливой улыбкой.
– - Будет, будет!
– - бормотал он, кому-то кивая, а потом, не снимая пальто и шляпы, сел посреди комнаты на стул и приковался взором к портрету девушки, что висел над кроватью.
– - Сам пришел! Чуял!
– - бормотал он, беззвучно смеясь, и опять говорил, -- небойсь! Будет!
А в кухне Игнатьиха, припав к столу, горько всхлипывала и причитала:
– - Ангельчик мой светлый! И зачем тебя Бог убрал. Нешто ты дал бы меня в обиду. Маменька, и что вы со мной сделали!..
Кладбищенский сторож смотрел на одиноко светящееся окно и, качая головою, бормотал:
– - И скажи на милость, не спит! Сколько это он винища выхлещет!..
Утром, когда приказчики и мальчишки, поднялись в кухню, Игнатьиха с заспанным лицом уже хлопотала у плиты, а Чуговеев, мрачный, как всегда, вышел из своей комнаты и, кивнув в ответ на приветствия, сказал мальчишке: