Шрифт:
А ты, Клаус, давно это знаешь? Давно, сказал Хаас. А почему раньше не сказал? Потому что проверял информацию. А как ты ее можешь проверить, ты ж в тюрьме сидишь? — спросила журналистка из «Независимой». Мы уже об этом говорили, отрезал Хаас. У меня есть свои контакты, друзья, люди, которые умеют собирать сведения. И что же говорят твои контакты? Где сейчас эти Урибе? Они исчезли шесть месяцев тому назад, отозвался Хаас. Исчезли из Санта-Тереса? Именно. Исчезли из Санта-Тереса, хотя люди видели их в Тусоне, Финиксе, даже в Лос-Анджелесе. А как мы можем удостовериться в этом? Очень просто: найдите телефоны их родителей и позвоните, сказал Хаас с торжествующей улыбкой.
Двенадцатого ноября судебный полицейский Хуан де Дьос Мартинес услышал на полицейской частоте, что найден труп убитой женщины. Хотя ему не поручали этого дела, он направился к месту обнаружения тела, между улицами Карибе и Бермудас в районе Феликс Гомес. Убитую звали Анхелика Очоа, и, как рассказали ему полицейские, огораживавшие место преступления, все это больше походило на сведение счетов, чем на убийство, совершенное на сексуальной почве. Незадолго до преступления два полицейских видели, как стоявшая на тротуаре рядом с дискотекой Эль Вакеро пара жарко спорила. Они не стали вмешиваться, подумав, что это классический случай жанра «милые бранятся — только тешатся». Осмотр показал наличие пулевого ранения в левый висок, с выходным отверстием через правое ухо. Вторая пуля была выпущена в щеку, выходное отверстие — правая сторона шеи. Третья — в правое колено. Четвертая — в левое бедро. Пятая, и последняя пуля — в правое бедро. Стреляли, как подумал Хуан, изначально пятой пулей, а закончили первой — контрольной в левый висок. А где в это время, пока выпускали пять пуль одну за другой, находились видевшие ссорившуюся пару полицейские? На допросе они не сумели дать этому внятное объяснение. Сказали, что, услышав выстрелы, развернулись, приехали на улицу Карибе, но все уже было кончено: Анхелика лежала на земле, а любопытствующие высовывались из дверей соседних домов. На следующий день полиция заявила, что это преступление на почве страсти и что возможного убийцу зовут Рубен Гомес Арансибия, это местный сутенер, известный также под кличкой Олень, не потому, что он походил на животное, а потому, что иногда говорил, что заоленил многих мужчин — в том смысле, что затравил многих мужчин предательством и с пользой для себя, как и полагалось поступать сутенеру второго-третьего разбора. Анхелика Очоа была его женой, и, похоже, Олень узнал, что она хочет от него уйти. Возможно, думал Хуан, сидя за рулем машины, остановившейся на темном перекрестке, убийство было непредумышленным. Возможно, поначалу Олень только хотел побить, или запугать, или преподать урок — отсюда пуля в правое бедро, а затем, увидев перекошенное от боли лицо жены, к ярости прибавилось чувство юмора, глубокое такое, как пропасть, чувство юмора, и он захотел симметрии и выстрелил в левое бедро. А с этого момента уже не смог удержаться. Двери машины были открыты. Хуан уперся головой в руль и попытался заплакать, но не смог. Попытки полиции найти Оленя ничего не дали. Он исчез.
В девятнадцать у меня появились любовники. О моей сексуальной жизни ходят легенды по всей Мексике, но в легендах всегда мало правды, а уж в Мексике и подавно. Первый раз я переспала с мужчиной из любопытства. Да, именно так. Не из любви, или восхищения, или страха, как это обычно делают другие женщины. Я могла бы сделать это из жалости: в конце концов, чувак, с которым я трахнулась в первый раз, внушал мне жалость, но правда в том, что я это сделала именно из любопытства. Через два месяца я его бросила и ушла к другому — уроду, который полагал, что устроит тут революцию. Таких типов в Мексике пруд пруди. Мальчишки, глупые и дурацкие, высокомерные, встречали на своем пути одну из Эскивель Плата и теряли голову: они хотели оттрахать ее незамедлительно, словно взять подобную мне женщину — то же самое, что взять Зимний дворец. Зимний дворец! Да они газон не умели подстричь на Летней даче! Ну ладно, этого я тоже вскоре бросила, сейчас он журналист, известный тем, что всякий раз, напиваясь, рассказывает, что был моей первой любовью. Следующие появлялись, потому что нравились в постели или потому что мне было скучно, а они были остроумные, или веселые, или такие странные, настолько странные, что мне оставалось лишь хохотать над ними. Некоторое время, как вы, без сомнения, знаете, я интересовалась университетскими левыми. До того как съездила на Кубу. Потом вышла замуж, родила сына, а мой муж, который тоже был из левых, вступил в ИРП. Я пошла в журналистику. По воскресеньям приезжала домой — в смысле, в мой старый дом, где медленно угасала моя семья, и бродила по коридорам, по саду, просматривала фотоальбомы, читала дневники, более походящие на молитвенники неизвестных мне предков, посиживала рядом с каменным колодцем во дворе, сидела тихо, не двигаясь, погрузившись в чего-то ждущую тишину, и курила сигарету за сигаретой, не читая, не думая, временами даже ничего не вспоминая. По правде говоря, я скучала. Хотела чем-то заняться, вот только не знала чем. Несколько месяцев спустя развелась. Наш брак не продлился даже двух лет. Естественно, моя семья пыталась меня разубедить, они грозились выкинуть меня на улицу, сказали — причем совершенно правильно, с другой-то стороны,— что я первая из Эскивелей, кто презрел святое таинство брака, один из моих дядюшек, священник, девяностолетний старичок, дон Эскивель Плата, хотел со мной поговорить, просто проинформировать меня кое о чем безо всякого официоза, но тогда, когда они меньше всего этого ждали, из меня вылупился монстр властности, или, как сейчас говорят,— лидерства, и я каждого из них и всех их вместе послала по известному адресу. Одним словом: в этих стенах я превратилась в то, что я есть и чем буду, пока не умру. Я им сказала: хватит с меня ханжества и шепотков за спиной. Я им сказала: не потерплю больше пидорасов в семье. Я им сказала: состояние Эскивелей уменьшается с каждым годом, и такими темпами моему сыну, к примеру, или моим внукам — если мой сын удастся в меня, а не в них — негде будет голову преклонить. Я им сказала: не желаю слышать возражений, пока говорю. Я им сказала: если кто-то со мной не согласен — валите, дверь большая, а Мексика так еще больше. Я им сказала: начиная с этой грозовой ночи (а на небе действительно вспыхивали над городом молнии, и мы это прекрасно видели из окон) заканчиваем делать разорительные пожертвования церкви, которая, может, и обеспечивала нам рай после смерти, но здесь на земле уже сто лет как сосет из нас кровь. Я им сказала: замуж снова не выйду, но предупредила, что про меня будут рассказывать жуткие вещи. Я им сказала: вы умираете, но я не хочу, чтобы вы умерли. Все побледнели и застыли с открытыми ртами, но инфаркт никого не хватил. Мы, Эскивели, на самом деле крепкие ребята. А еще через несколько дней — и я это помню, как будто вчера случилось,— я снова увидела Келли.
В тот день Кесслер забрался на холм Эстрелья и прогулялся по районам Эстрелья и Идальго, а также прошелся по окрестностям вдоль дороги на Пуэбло Асуль и увидел пустые, как коробки из-под обуви, ранчо, крепкие, отнюдь не элегантные и бесполезные строения, что возвышались в конце дорожек, впадавших в шоссе на Пуэбло Асуль, а потом ему захотелось осмотреть районы близ самой границы: Мехико — это совсем рядом с Эль-Адобе, а это уже, на минуточку, Соединенные Штаты, бары и рестораны и гостиницы района Мехико и главный проспект, по которому с громовым рычанием проносились грузовики и машины, направлявшиеся к пограничному посту, а потом Кесслер со свитой поехал на юг по проспекту Хенераль Сепульведа и шоссе на Кананеа, где они съехали в район Ла-Вистоса, куда полиция не решалась заезжать, да, сказал ему один из судейских, тот, что вел машину, а другой горько покивал, словно бы отсутствие полицейских в районах Ла-Вистоса, Кино и Ремедьос Майор было пятном на их чести, и это пятно молодые энергичные люди носили на себе с горечью — кстати, почему с горечью? — ибо безнаказанность им совсем не нравилась; а чья безнаказанность? — да бандитов, что контролировали эти Богом забытые районы; и тут Кесслер задумался: поначалу, глядя из окна машины на ландшафт, рассыпающийся на глазах, он с трудом мог вообразить любого из здешних трудяг, покупающим наркотики, без труда — потребляющим, но с очень, очень-очень большим трудом их покупающим: они там что, карманы выворачивали, чтобы наскрести несколько монет на дозу; нет, все это прекрасно можно было вообразить в черных и латиноамериканских гетто на севере, но даже эти гетто походили на обычные жилые районы — здесь же царили хаос и запустение; но полицейские покивали, выпятив свои сильные молодые челюсти, да, так и есть, здесь торгуют кокаином и всяким еще мусором, и тогда Кесслер снова оглядел рассыпающийся — или уже рассыпавшийся — ландшафт как пазл, который складывался и разваливался каждую секунду, и попросил водителя отвезти его на свалку Эль-Чиле, самую большую нелегальную свалку в Санта-Тереса, свалку больше муниципальной, куда сваливали мусор не только фабричные грузовики, но также и мусоровозы, задействованные муниципалитетом, и грузовики и фургоны других частных компаний, что работали субподрядчиками или вывозили мусор из мест, где не действовали муниципальные службы, и машина тогда съехала с земляных дорог и, как казалось, возвращалась в район Ла-Вистоса и шоссе, но затем вдруг повернула и поехала по более широкой — пусть и такой же пустой — улице, где даже кусты стояли под толстым слоем пыли, словно бы тут упала ядерная бомба и никто этого не заметил, заметили только те, на кого она упала, подумал Кесслер, но те ничего не расскажут, потому что сошли с ума или мертвы, и, хотя они ходят и смотрят на нас, их взгляды и глаза происходят из западных фильмов, так там смотрят индейцы и плохие парни, естественно, это глаза безумцев, взгляды людей, что живут в другом измерении, а их взгляды уже не касаются нас, то есть чувствуются, но не касаются, не прилипают к нашей коже, они ее пронизывают, подумал Кесслер, протягивая руку к кнопке, чтобы опустить стекло. Нет, не открывайте окно, сказал один из судейских. Почему? Из-за запаха. Пахнет мертвечиной. Плохо пахнет. Через десять минут они приехали на свалку.
А вы что по этому поводу думаете? — спросил один из журналистов адвоката. Та опустила голову и посмотрела сначала на репортера, а потом на Хааса. Чуй Пиментель ее сфотографировал: казалось, ей не хватает воздуха и ее легкие вот-вот взорвутся, хотя в отличие от тех, кому не хватает воздуха, она сидела не красная, а очень бледная. Это была идея сеньора Хааса, сказала она, и я необязательно с ней согласна. Потом она заговорила о том, что сеньору Хаасу практически отказано в защите, о суде, который беспрестанно откладывают, об уликах, которые теряются, о дающих ложные показания свидетелях, о лимбе, в котором живет ее подзащитный. Любой на его месте получил бы нервный срыв. Журналистка из «Независимой» смотрела на нее с презрительным интересом. Вы же в отношениях с Клаусом, правда? — спросила она. Она была молода, ей еще не исполнилось и тридцати, и она привыкла говорить с людьми прямо и иногда жестко. Адвокату уже было за сорок, и она казалась усталой, словно провела несколько бессонных ночей подряд. Я не буду отвечать на этот вопрос, отозвалась она. Он не имеет отношения к делу.
Шестнадцатого ноября нашли труп другой женщины на пустыре за фабрикой «Кусаи», что в районе Сан-Бартоломе. Жертве по примерным прикидкам было между восемнадцатью и двадцатью двумя годами, причиной смерти, по заключению судмедэксперта, стало удушение. Тело лежало полностью обнаженное, одежду бросили где-то в пяти метрах в зарослях кустов. Так или иначе, но нашли не всю одежду: только узкие брюки черного цвета и красные трусы. Два дня спустя тело опознали родители: это была Росарио Маркина девятнадцати лет, пропавшая двенадцатого ноября, когда она пошла танцевать в салон Монтана на проспекте Карранса, недалеко от района Веракрус, где они и проживали. По странному совпадению, как жертва, так и ее родители работали именно на фабрике «Кусаи». Согласно заключению судмедэксперта, жертву перед смертью несколько раз изнасиловали.
Келли снова появилась в моей жизни подобно подарку. В первую встречу мы всю ночь напролет говорили, рассказывая друг другу о наших жизнях. Ее жизнь в общем не задалась. Она пыталась стать театральной актрисой в Нью-Йорке, киноактрисой в Лос-Анджелесе, пыталась стать моделью в Париже, фотографом в Лондоне, переводчицей в Испании. Занималась современным танцем, но через год бросила. Хотела стать художницей, и во время своей первой выставки поняла, что это была худшая ошибка в ее жизни. Она не вышла замуж, у нее не было детей, семьи тоже не осталось (мать только что умерла после долгой болезни), у нее не было планов. Самый правильный момент, чтобы вернуться в Мексику. В столице она очень быстро нашла работу. У нее были друзья, у нее была я, а ведь я, даже не сомневайтесь, оставалась ее лучшей подругой. Но могла и не прибегать к чьей-либо помощи (по крайней мере, помощи людей, которых я знала) — она очень быстро начала работать в, как это сейчас говорится, артистических кругах. То есть готовила открытия выставок, занималась дизайном и печатью каталогов, спала с художниками, разговаривала с покупателями — и все это на деньги четырех арт-дилеров, которые в те времена были самыми главными по части искусства в столице,— потрясающе могущественными людьми, что стояли за галереями и художниками и руководили всем процессом. Тогда я уже отказалась от бесполезных — уж простите меня — левых взглядов и все более сближалась с некоторыми кругами ИРП. Однажды мой бывший муж сказал: если продолжишь писать в этом же духе, тебя отовсюду выгонят или случится что похуже. Я не задумалась над тем, что значило это «похуже», и продолжила писать статьи. В результате меня не только не выгнали, а сверху намекнули, что я им весьма интересна. То было невероятное время. Мы были молоды, обязанностей у нас было не так уж и много, мы считали себя независимыми, в том числе в финансовом плане. В те годы Келли и решила, что самое подходящее имя для нее — Келли. Я по-прежнему звала ее Лус Мария, но другие люди называли ее Келли, а потом она сама однажды это сказала: Асусена, Лус Мария Ривера мне не нравится, не нравится, как это звучит, я предпочитаю быть Келли, все меня так называют, сделай, пожалуйста, то же самое. И я ей ответила: без проблем. Хочешь, чтобы я звала тебя Келли,— пожалуйста. И с этого момента я начала ее звать Келли. Поначалу это все казалось мне комичным. Какое-то пошлое американское прозвище. А потом вдруг поняла: а ведь имя-то ей подходит. Возможно, потому, что Келли чем-то походила на Грейс Келли. Или потому, что Келли — имя короткое, два слога, а Лус Мария — длинное. Или потому, что Лус Мария звучало как-то на религиозный манер, а Келли не звучало или напоминало о какой-то фотографии. Где-то у меня лежат ее письма за подписью — Келли Р. Паркер. Думаю, она даже чеки с этим именем выписывала. Келли Ривера Паркер. Есть люди, которые считают: в имени скрыта твоя судьба. Но я так не считаю. А если бы и так, Келли, выбрав такое имя, каким-то образом сделала шаг навстречу невидимости, шаг навстречу кошмару. Вы как думаете, имя как-то связано с судьбой? Нет, отозвался Серхио, и мне лучше в это не верить. Почему? — с любопытством выдохнула Асусена. У меня самое обычное имя, ответил Серхио, глядя в черные очки хозяйки дома. Та вдруг подняла руки к голове, словно бы у нее вдруг разболелась. А знаете, что я вам скажу? Все имена — самые обычные, все они вульгарны. Келли, Лус Мария — не все ли равно. Все имена изглаживаются из памяти. Этому нужно учить детей с первого класса. Но мы боимся так поступать.
Свалка Эль-Чиле не впечатлила Кесслера так, как улицы в районах, где часто похищали людей, по которым он ездил в полицейской машине, сопровождаемой другой полицейской машиной. Районы Кино, Ла-Вистоса, Ремедьос Майор и Ла-Пресьяда на юго-западе города, районы Лас-Флорес, Плата, Аламос, Ломас дель Торо на западе — все они примыкали к индустриальным паркам и опирались, словно на два позвоночных столба, на проспекты Рубен Дарио и Карранса; и районы Сан-Бартоломе, Гуадалупе Виктория, Сьюдад-Нуэва, Лас-Роситас на северо-западе города. Ходить по этим улицам, даже при свете дня, страшно, сказал он журналистам. То есть я хочу сказать: страшно ходить даже такому человеку, как я. Журналисты, из которых никто не жил в этих районах, покивали. А полицейские, наоборот, заулыбались. Тон Кесслера им показался слишком наивным. Он говорил как гринго. Хороший гринго, конечно,— плохие гринго говорят совсем по-другому. Ночью женщину там подстерегает опасность. Есть еще один фактор — безрассудство. Бо`льшая часть этих улиц — если не принимать в расчет транспортные артерии, по которым ходят автобусы,— практически не освещены. В некоторые районы полиция даже не приезжает, сказал Кесслер мэру, который подпрыгнул в кресле словно гадюкой укушенный и тут же состроил очень грустное лицо — с пониманием, мол. Прокурор штата Сонора, его заместитель, судейские — все сказали, что, похоже, проблема, как бы это сказать, ну вроде как вполне возможно, это проблема муниципальной полиции, которой руководит дон Педро Негрете, брат-близнец ректора университета. Тогда Кесслер спросил, кто такой Педро Негрете, был ли он ему представлен, и двое молодых энергичных судейских, которые его везде возили и неплохо говорили по-английски, ответили: нет, по правде говоря, они не видели дона Педро рядом с сеньором Кесслером, и Кесслер попросил, чтобы его описали, возможно, он его видел в самый первый день в аэропорту, и судейские тщательно описали шефа полиции — но как-то без энтузиазма, и фоторобот вышел не слишком хорошим, словно бы парнишки раскаивались в том, что упомянули дона Педро. Фоторобот Кесслеру совсем не помог. Фоторобот молчал. Да и состоял из общих пустых слов. Он такой, жесткий, такой настоящий полицейский, сказали молодые и энергичные судейские. Он некогда тоже служил в судебной полиции. Тогда он, наверное, похож на своего брата-ректора, подумал Кесслер. Но судейские рассмеялись и снова налили ему баканоры: нет, сказали они, даже не думайте,— дон Педро не похож, вообще не похож ни капельки на дона Пабло, тот ведь ректор, и он высокого роста, худой, аж кости торчат, а вот дон Педро, о котором речь, совсем не высокий, широкоплечий, но низенький, коренастый и немного полный, потому что любит хорошо поесть и отдает должное и местной кухне, и американским гамбургерам. И тут Кесслер спросил себя: а нужно ли ему переговорить с этим полицейским. Нужно ли к нему подъехать. И также спросил себя, почему это шеф полиции не подъехал к нему, ведь он, в конце-то концов, по приглашению сюда прибыл. И записал его имя в блокнот. Педро Негрете, некогда судебный полицейский, шеф муниципальной полиции города, уважаемый человек, даже не подошел к нему поздороваться. А потом Кесслер занялся другими делами. Принялся изучать дело одной из погибших женщин. Время от времени опрокидывал стаканчик баканоры — хороша, чертовка. Он также подготовил еще две лекции в университете. А однажды вечером вышел через заднюю дверь, прямо как в первый свой день, сел в такси и поехал на ярмарку народных промыслов, которую здесь называли индейским рынком или северным рынком, купить жене сувенир. И так же, как в первый раз, за ним все время следовала полицейская машина без знаков различий, и он этого не заметил.