Шрифт:
Маленький замызганный солдатик с медной кастрюлей в руке остановился около Ключарева, подробно расспросил его - что с ним случилось, сколько лет мальчику, кто и где его родители, посоветовал приложить к ноге лист лопуха и ушел, обещая мне:
– Я бутаря пришлю - он расстарается, это его дело!
Но, должно быть, он не нашел бутаря, а солнце накаливало улицу всё сильнее, мальчик лежал неподвижно и тихонько стонал.
Тощий боровок остановился у моего окна, похрюкал и, точно получив от меня спешное поручение, убежал, встряхивая ушами, повизгивая.
Проехал водовоз, расплескивая воду из бочки, покрытой мокрым мешком, я попросил его дать мальчику воды, но он ни слова не ответил, сидя на бочке деревянным идолом.
Тогда я сердито, не щадя голоса, стал звать на помощь - это подействовало, за ворота выбежали люди, спрашивая друг друга:
– Кто орет? Где это?
Перед моим окном присел молодой скорняк с папиросой в зубах.
– Ты чего орешь?
Я объяснил, а он, выслушав меня, сообщил публике:
– Это Смурыгиной постоялец, крючник, видно - пьяный, лается: чего, говорит, мальчишку не свезете в больницу!
– А ему какое дело?
– Пьяный...
Сначала они говорили добродушно, но узнав причину крика рассердились. Скорняк развеселил их, он незаметно для меня подошел сбоку и высыпал мне на голову пригоршню пыли, это очень рассмешило зрителей.
Сдержав желание изругать их, я начал убедительно доказывать, что нельзя бросать людей на улице, как собак, и что каждый человек, даже маленький, заслуживает сострадания.
– Верно говорит!
– согласился со мной некто невидимый.
– Верно? Так сам бы и сбегал за полицией.
– Больной он, видишь ты!
– Больной, а - орет!
– В сам-деле, надо убрать мальчонка, а то придет полиция, потащит нас в свидетели...
– Против лошади - какой же свидетель?
– Тут - жандар!
– И против жандара - не полагается...
Я мотал головой, стряхивая пыль, и вдруг меня мягко ушибла струя холодной воды - это скорняк, увлеченный успехом шутки своей, вылил на голову мне целое ведро. Снова грянул смех.
– Ловко-о!
– Глядите, как осердился!
– Ой, батюшки...
Я крепко обругал веселых зрителей, это не обидело их, а кто-то примирительно заметил:
– Чего тявкаешь? Тебя не помоями облили, а чистой водой...
Это меня не утешило, ругаясь, я продолжал убеждать их:
– Черти клетчатые - ведь вы же понимаете, что мальчонку надо в больницу свезти? Ведь антонов огонь может прикинуться!
Мне возражали:
– Ну - понимаем! А ты что за начальство? Морда!
И снова кто-то, незаметно подкравшись, высыпал на мою мокрую голову горсть пыли, и снова все смеялись весело, как дети, притопывая, всплескивая руками, а я сполз с подоконника и свалился на койку, чувствуя себя раздавленным шутками.
За окном говорили, успокаиваясь:
– Горяч больно!
– Из пожарной бы кишки полить его...
– Кто бы свел мальчонку в участок?
– В аптеку?
– И то! Положить на крыльце, а уж аптекарь распорядится.
– Эй, Коська, вставай! Можешь идти?
– Обмер...
– Надо нести его.
– Это тебе, Саша, надо!
– Отчего - мне?
– Там кабак рядом...
Засмеялись.
– Ну, ладно, я снесу,- согласился Саша и заговорил ласково:
– Эх ты, кусок... Ну, ничего, не пищи! То-то вот,- озоруете вы, материны дети, а я возись с вами ни за что ни про что...
Словно он каждый день таскал в аптеки изуродованных мальчиков.
Зрители разошлись, и снова на улице стало тихо, точно "а дне глубокого оврага.
Воскресный вечер. Красноватые отсветы блестят на стеклах окон единственного дома, видного мне из подвала. Дом-в два окна, старенький, осевший к земле, он похож на нищего, который утомленно присел между двух растрепанных заборов. На лице его застыло сердитое уныние.
По улице бегают дети, поднимая облака розоватой пыли; где-то близко играют на гармонике, рычит пьяный ломовой извозчик, костлявый великан, по прозвищу Сушеный Бык.
Примостившись на подоконнике, я слушаю чью-то ленивую речь: