Шрифт:
Антропеев встал и сошел с матраса так, словно шагнул в бездну. Мелькнула уже не раз посещавшая его мысль, что если бы он значился под несколько иной фамилией, например, Антропов, с ним не обходились бы грубо и как кому заблагорассудится. Но он был Антропеевым и, видимо, уже по одной этой причине мало встречал в жизни ласки, нигде не находил почти никакого тепла. Его лицо побелело, и он с тревогой косился на мучителя; тревога росла. Вдруг сильный кулак Мишустина ухнул ему в бок, Антропеев мешком повалился на колени, и остальные вшивые увидели его бледное и жалобное лицо между широко расставленными, кривыми ногами Мишустина. Тот коленом ударил Антропеева в подбородок, и подвижник опрокинулся на спину, взметнув сложившиеся циркулем ноги высоко вверх. Уже без всяких затруднений Мишустин пнул его ногой в тощий зад.
Вскочив на ноги, Антропеев с комариным писком побежал по комнате. Задвигался, включаясь в режим преследования, и Мишустин, шибко покатился мячиком, и убежать от него у Антропеева не было шансов. На ходу отвешивались чувствительные удары, Антропеев падал, вскакивал, бежал дальше, а Мишустин за ним. Складывалась и на глазах тускнела картина замкнутого круга. Выхода к мечтам о другом, куда более приятном и светлом существовании в ней не было, как не замечалось и средств для того, чтобы как-то приукрасить действительность; определенно пропала из виду всегда сопутствующая человечеству возможность не ужасаться бессмысленно, углядев в окружающем баснословное количество сырого материала, а передать его в руки какого-нибудь кстати подвернувшегося гения и безмятежно ждать чудесного преображения вещей, таинственной перемены к лучшему еще вчера на редкость скверных явлений. Так продолжалось с полчаса, пока Мишустину не наскучило это торжество безысходности, требовавшее от него больших физических издержек. Он устал. Раздосадовано плюнул он вслед пронесшемуся мимо в кроличьей панике Антропееву.
С этого удачно проведенного вечера Мишустин повадился всякий раз после отбоя являться в «изолятор» и лихо, с ободряющим покрякиваньем, бросаться вдогонку за безостановочным Антропеевым. А возьмись он и за других вшивых, не растратил бы так быстро тяготившую его злобу и ненависть. Упорно, однако, занимался одним Антропеевым. Скоро почувствовал себя как-то чересчур свободно, впал в состояние неопределенности и только с каждым разом становился все веселее и веселее сердцем. То, что делалось с Антропеевым, выходило уже не насущным наказанием врага рода человеческого, отступника, стелящегося под насекомых, а чем-то вроде забавных упражнений над телом, которое оставила душа. Мишустинская же душа, как никогда беззаботная нынче, нашла для себя в этих упражнениях прекрасную отдушину. Мишустин больше не испытывал к Антропееву неприязни. Он превратил отщепенца, кормившего вшей и лизавшего задницу у попов, в боксерскую грушу, и это утешало и развлекало его.
Глава третья
Архитектура лагеря и общий рисунок его благоустройства намекали на образцово-показательную, но словно пепельную и в своей хрупкости, и в намеренной бесцветности геометрию, — так впору было бы исчислить и вычертить саму мертвенность, грубо изгнавшую полноценные жизненные формы пустынность. Выдалась редкая для лагерного дня минута безлюдья, как-то странно воцарилась тишина и неподвижность, и только по одной из унылых аллей, пролегавших между бараками, бежал, спотыкаясь, Серов. Он содрогался, подпрыгивал и вилял, бросаемый туда и сюда спазмами нутра, а то и впрямь подбрасываемый внезапно вверх мощным толчком, корчился на ходу с гримасой страдания на умытой потом или слезами физиономии, кричал в голос, надрывался:
— Дай пряник, Архипов! Дай же, дай мне пряничек!
Причина, почему он портил картину, бороздя с воплями мертвое море, крылась в самозабвении; оно касалось, однако, разве что неких основ личности этого человека и некоторым образом его достоинства, но никак не жгучего желания получить еду, сунуть в рот пряник. Вблизи линии, образующие барачное зодчество, оказывались совсем не ломкими, а в другие минуты, когда лагерное пространство заполнялось движением человеческих тел, вовсе торжествовал, изгоняя всякую утонченность, грубейший материализм. Выделяясь на общем фоне жизни такими вполне символическими вещами, как колючая проволока и поблескивающий на вышке штык, действительно тонкими и как бы нарисованными, лагерь даже в случае далеко не шуточного, не условного выдвижения на передний план не настаивает на впечатлении, будто покинутый фон прекращает существование и фактически уравнивается с самим небытием. Но первая и уже потом никогда не оставляющая мысль в лагере, увы, та, что бежать в нем некуда, а из него — едва ли возможно, как бы того ни хотелось. Что Серов бежал за Архиповым, что ж, это был все равно что бег на месте, бег со всех сторон стиснутого, сдавленного человека. Как если бы Прометей, не вытерпев ужасной судьбы, рванулся и побежал со скалой на спине, той самой, на которой его клевали хищные птицы. А далеко убежишь с такой амуницией? Голод Серова мучил неизбывно, за душой у него не было ни гроша, и он не мог отовариваться в ларьке, посылок с воли не получал, так что обреченность на муки выходила легко. Приходилось крутиться возле помойки, присматривать относительно съедобные куски, хватать украдкой, а это было небезопасно, поскольку повара выслеживали охотников до отбросов и щедро награждали тумаками.
А вот Архипова жена обеспечила личным счетом, когда он еще сидел под следствием в смирновской тюрьме, и этот счет, перекочевав за ним в лагерь, позволял ему в положенный срок закупать в ларьке оговоренное уставом количество продуктов и тем поддерживать свои силы. Архипов, следуя человечности, жалел Серова, но пряник не давал, потому как это было бы непозволительной нравственной роскошью: указанная процедура поддержания сил отличалась аккуратной и прочной узостью и силы подразумевала лишь свои. Архипов делился с Бурцевым, образовав с ним «семью»; соответственно Бурцев делился с Архиповым, и то да се было у них общим. Другое дело, что хозяйство бедняги Бурцева было не таково, чтобы дележ выглядел честным и справедливым.
Серов, отлично сознавая невозможность урвать хоть что-то у архиповско-бурцевской семьи, то есть сокрушить доброту Архипова, обращенную исключительно на Бурцева, все же не отставал. На его глазах выступили слезы. Вытянув под покрасневшим носом губы в трубочку, он заверещал:
— Только один!
— Я тебе ничего не дам, — строго отрезал Архипов.
Колония занимала немалую территорию, и от места, где Серов приметил Архипова жующим пряник, до барака, нужного Серову и Архипову, долго бежал первый за вторым, хватая за локти, умоляя сжалиться над ним. Второй был абсолютно неумолим. Лагерное бытие научило его резко проявлять в острую минуту хладнокровие, граничащее с бездушием, и даже жестокость. Непонятно только, где и как он замешкался, почему съедал — а день был ларьковый, и отоваривание завершилось каких-то полчаса назад — пряник в одиночестве, почему еще не делился законной добычей с преданным и нетерпеливо его поджидающим другом.
Перед тем как войти в барак, он счел полезным преподать Серову небольшой урок и сказал, искусно, как вполне сложившийся оратор, придерживаясь назидательного тона:
— Не унижайся, Серов. Нехорошо! Не по-человечески это. Зачем ты просишь, если видишь, что я все равно не дам? Держи себя в руках, мужик.
Серов слушал, выпучив глаза. Но в действительности слова Архипова почти не касались его слуха, а смотрел он, в чрезвычайном волнении и с полнотой внимания, на остаток пряника, словно прилипший к архиповским пальцам, пожирал глазами кульки с провизией, прижатые к архиповской груди. Сглотнув слюну, он в последний раз, уже охрипнув, выкрикнул: