Шрифт:
– Маши!
– крикнул Колпак Серову. Серов стал неуклюже махать негорящим кадилом, Колпак выкрикивал что-то плохо разбираемое на старославянском языке, танцующие стали разбредаться по углам, многие ушли курить.
– Одна! Одна! Одна здесь останешься! Все уйдут! Все! С кем похоть творить станешь? С кем?
Внезапно Колпак упал перед женщиной на колени, прижался щекой к остроносой ее обувке.
– Тяжко тебе будет! За это люблю тебя! И за похоть тоже люблю! Что не мертвая - люблю!
Женщина, все еще млея от общего внимания к своим тучноватым бедрам и аккуратно разведенным в сторону грудям, чуть отдергивала от колпаковых щек туфли, продолжала пританцовывать, крутиться.
Тогда Колпак кинулся к сидящему у аппаратуры диск-жокею и всем телом резко повалился на крутящийся лазерный диск, на рычажки, на цветные лампочки...
Музыка встала. А Колпак двинулся к выблескивавшему в полутьме медными огоньками бару. Звон высокий, звон чистый, зеркальный, а затем звон грубый и низкий, бутылочный, треск ломаемых стульев, визг кидающегося на хрупкие полки со всего разбега Колпака - резанул зажмурившегося Серова по ушам.
Дискотеку закрыли. Колпака крепко побили. Серова чуть помяли.
– Завтра! Завтра, - торжествовал выкинутый на улицу Колпак.
– Завтра не то, паря, увидишь! Не то испробуешь! Танцы что? Танцы - финтифирюльки ребячьи!
Финтифирюльки... Финти... Фи... Ты, паря, шибко интеллигентный. Хотя, может, это и ничего. Был в свое время даже князь-юрод... Сам царь в монастырь некий приехал однажды... Глядь, а князь этот в юродах на паперти обретается...
– "Личность эта нам знакомая...
– сказал царь игумену. Поберегите мне его..." И поберегли...
Но это потом, потом расскажу... Завтра... Так что до завтрева, до завтрева...
*** Тихой серой мышью Ной Янович Академ перешмыгнул больничный двор.
Уже несколько дней он содержался Хосяком в палате №30-01. За пределы отделения Академа больше не выпускали.
Ной Янович перешмыгнул двор и вонзился морщинистым и сухоньким, как щепка, удивительно живым и подвижным тельцем в густой кисельно-белый воздух 3-го медикаментозного.
Он на секунду лишь задержался в дверях: прикидывая, чем бы сейчас призаняться:
погонять по туалету Рубика или поклянчить витаминов у молоденькой ординаторши-практикантки. И ребячье сознаньице Ноя Яновича, годное ныне лишь для недолгих и несложных мыслительных операций, тоже на миг замерло, как замирает маленький шарик ртути из разбитого градусника на краю стола.
Как раз в этот миг, миг замиранья и несложных размышлений, на шею Ною Яновичу опустилась чья-то рука. Он был дерзко и нагло ухвачен за шкирку, поднят в воздух и все никак не мог повернуть назад свою коричневую от бессмертной старости мордашку, чтобы разглядеть обидчика. Крик "Ратуйте!", уже готовый сорваться с рудиментарно-раздвоенного языка, к языку этому словно бы и присох: обидчик сам развернул к себе обижаемого - на Академа внимательно, с медицинским прицелом и прищуром глядел заведующий 3-м отделением.
– Вы меня как-то в последние дни избегаете, Ной Янович... И это весьма печально.
Кто же прячется в туалете? А под солярами зачем целый день сидеть? Дни-то еще погожие...
– Имшш... мшш...
– Да не шипите вы. Я понимаю: вися в воздухе, отвечать не очень-то удобно. Но что поделаешь. Сами виноваты.
– Эмм... ффсс...
– Да вы и не говорите ничего. Вы, Ной Янович, только головкой вашей рахитической в ответ на вопросы мои кивайте: да или нет. Вопросы-то давно назрели. Итак, вопрос первый: вы в последние дни много общались с этим отвратительным изготовителем ядов, с Воротынцевым. В палату инсулиновую зачем-то заскакивали.
Он что, собирался и через вас какие-то писульки на волю передать? Да или нет?
Ной Янович, только что готовившийся дурашливо, может, даже на коленях, выпрашивать витамины, молчал, голову держал ровно и прямо.
– Так. Ясно. Перехватим покруче.
Хосяк, одной рукой свободно удерживавший Ноя за шкирку, поднял его к самому своему лицу:
– Я тебя сейчас вверх ногами у себя в кабинете подвешу. И лекарства вводить буду. Знаешь, куда? У тебя что в трусах, гнида? А в карманах? Ну, говори:
передавал Воротынцев что-то за стены больницы? Кивком: да или нет?
Ной Янович продолжал вылупленными глазами бессмысленно и тускло глядеть мимо Хосяка, глядеть в одному ему видную вечность.
– Ну, тогда все. Зажился ты на этом свете. Помрешь, а с нас никто и не спросит.
Возраст! Тебе лет сколько? Девяносто с хвостиком. Воротынцеву пятьдесят было. А помер, бедняга, без звука. Он ведь тоже, дурачок, не все понимал...
Академ в руках у Хосяка дернулся, попытался что-то крикнуть.