Шрифт:
Исследовал Пришвин не только ближние леса, но и более отдаленные окрестности здешних мест, связанные с историей, благо было что посмотреть – древний Звенигород, церковь Успения на Городке с рублевскими фресками, Саввино-Сторожевский монастырь, и все же главным был для него – дом.
«Мой дом над рекой Москвой – это чудо. Он сделан до последнего гвоздя из денег, полученных за сказки мои или сны. Это не дом, а талант мой, возвращенный к своему источнику.
Дом моего таланта – это природа. Талант мой вышел из природы, и слово оделось в дом. Да, это чудо – мой дом!»
Это не просто красивые слова или одно из маленьких стихотворений в прозе, которых так много в книге дневниковых записей «Глаза земли», собранных Пришвиным в последние годы и изданных после смерти писателя.
Дом был действительно куплен и, главное, отремонтирован на гонорары за пришвинские книги и, сидя на террасе, писатель погружался в благоговейное созерцание своей вечной жены-природы.
«Лес берегами, как руками, развел, и вышла река».
«Сумерки сегодня были теплые и тихие. Я сидел у реки, и пока смеркалось, мне казалось, что лишнее мое все понемногу расходилось в сумерки и оставляло меня больше и больше, пока, наконец, я совсем не осмеркся.
Какой был вечер вчера! Налево на западе река цвела после заката октябрьским цветом с подзолотою, на востоке река лежала под месяцем в его полнолунии. Было две реки, как две души: в одну сторону – человека под конец жизни в его робкой надежде на будущее, в другую – души там, на том свете, где мы все когда-нибудь будем.
Туда и сюда, на запад и на восток, я поминутно повертывался как будто в поисках точки зрения, откуда можно было бы смотреть и видеть то и другое». [1092]
1092
Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 568.
Дунинский дом, откуда и открылось Пришвину великолепие этих закатных часов, – самая реальная точка соприкосновения его мечты и жизни.
«Кроме литературных вещей в жизни своей я никаких вещей не делал, и так приучил себя к мысли, что высокое удовлетворение могут давать только вещи поэтические. Впервые мне удалось сделать себе дом, как вещь, которую все хвалят, и она мне самому доставляет удовлетворение точно такое же, как в свое время доставляла поэма „Женьшень“. В этой литературности моего дома большую роль играет и то, что вся его материя вышла из моих сочинений (…). Так мое Дунино стоит теперь в утверждение единства жизни и единства удовлетворения человека от всякого рода им сотворенных вещей: все авторы своей жизни и всякий радуется своим вещам».
Пришвин очень любил и в вынужденной разлуке тосковал по своим «пенатам». Когда в последний свой год он не мог из-за весенней сырости, холодов и плохого самочувствия в нем жить, как обычно в мае, и сначала поселился по соседству в «Поречье», сколько же радости доставило ему перейти из санатория в Дом!
«Переход из санатория в Дунино совершался празднично, и кажется, никакими словами невозможно обнять и засвидетельствовать усилие всего живого на пути к единству любви».
«Ночевал сегодня я у себя, и это было счастье, о котором не скажешь никакими словами».
В Дунине часто бывали гости. Из писателей – Федин и Всеволод Иванов, А. Яшин и В. Казин, В. Боков и Ксенияя Некрасова. О последней, однажды внезапно появившейся на пороге их дома, Пришвин записал: «Была поэтесса Ксения Некрасова, невзрачная, нелепая, необразованная, неумеющая, но умная и почти что мудрая. У Ксении Некрасовой, у самого Розанова, и у Хлебникова, и у многих таких души на месте не сидят, как у всех людей, а сорваны с места и парят в красоте».
В последние годы жизни Пришвин также дружил с музыкантами, бывал на концертах М. В. Юдиной и Е. А. Мравинского. Бывал у него в доме художник-инвалид В. Никольский, которому Пришвин очень помогал, в том числе и деньгами, проявляя при этом удивительную тактичность по отношению к обезножевшему человеку. Он искренне возмущался, когда узнал о том, что В. Никольского не пропустили однажды на сельскохозяйственную выставку, ибо своим видом он мог испортить праздничную обстановку:
«– И это в стране, которая перенесла тяжелейшую войну, где тысячи покалеченных и инвалидов! До какой степени бесстыдства можно дойти!»
Должно быть, что-то родственное чудилось ему в судьбе этого человека: «Из всех убогих признаю и уважаю только художника Никольского и себя самого: по существу, я тоже убогий, но держу себя, до того укрывая убожество, что некоторые принимают меня за великого Пана».
Но, пожалуй, самое большое значение имели для Пришвина беседы с «опальным боярином советской власти» академиком П. Л. Капицей, который в 1946 году из-за конфликта со Сталиным был отстранен от научной работы в Институте физических проблем, жил у себя на даче по соседству с Пришвиным на «деловой» Николиной Горе и, по воспоминаниям Оршанко, оттуда писал вождю, что «пока у пульта науки стоит Берия, держащий дирижерскую палочку, но не знающий партитуры, советская наука двигаться нормально вперед не сможет».
Дружба ученого и писателя протянулась до последних дней Михаила Михайловича и существенно расширила, углубила представления Пришвина об окружающем мире. С Капицей Пришвин мог быть предельно откровенен и обсуждать совместимость свободы и социализма, положение науки и искусства в стране; Пришвин видел в судьбах непечатавшегося автора и оказавшегося не у дел физика нечто родственное, и в то же время – «Петр Леонидович – человек большой, не позволяющий себе пребывать ущемленным человеком или обиженным. В этом его борьба похожа на мою, но языки у нас разные…».