Шрифт:
Ох, и дурень ты, Начо! Ну, распоследний совсем! Да все не так здесь – от двери до потолка. До пола даже.
И вот тут и забрало меня – по-настоящему. До селезенки самой.
Или я Касу севильскую не помню? Забудешь такое, как же! Яма черная, звон кандальный, вонь повсюду, на каждом лежаке – чуть ли не по трое горемык толкаются.
Вверху, над подвалом, чуток получше, но все равно – по трое, по четверо в селде. Да и не попадешь туда, ежели стражника полудюжиной реалов не ублажишь.
А я где, позвольте спросить?
Даже не «где» – об этом и потом мозгой пошевелить можно. Цепи – цепи куда подевались? Или вчера я в Севилью попал? Ведь кто есть Начо Бланко? Убийца он, Начо Бланко! А убийцу первым делом в железо куют: ручные кандалы, ножные, да еще цепь вокруг пояса. А как же по-другому?
Это раз…
Прошелся я вновь по селде, огляделся, словно впервые увидел, на окошко покосился (высоко, не подтянуться даже). Одиночка! Так ведь нет в севильской Касе одиночек!
Это, значит, два.
А потом как пошло одно за другим – пальцы не успевал загибать. День сижу, а никуда не выводят. В Касе, в подвале даже, каждый день во двор выгоняют – проветриться. Одни проветриваются, другие дерьмо с пола соскребают. Дальше – дверь. В Касе двери железные, но не такие. «Глазок», понятно, но тут еще и окошко, через которое мне жратву подавали. Это-то зачем? Или думают – сбегу?
Ковырнул я пальцем дверь железную, головой покачал. Сбежать-то можно, бегал, но только не из селды.
Значит?
Бухнулся я обратно на лежак, ладонями башку обхватил.
Думай, Начо!
Слыхал я, конечно, о селдах особых, для висельников которые. Но только нет таких у нас в Севилье, и в Бургосе нет, и в Сарагосе…
И, наконец, дырка. Небольшая – но и не маленькая, в ладонь. В полу дырка, у стены самой. Так что и с полом все не так. Это где же тюрьмы дырявые строят?
Не утерпел – взглянул. Насквозь дырка. А из дырки – сумрак серый.
Ой, интересно!
Приложил я ладонь ко рту, хотел «ау!» закричать.
Не закричал – успеется.
А может, и закричал бы – хуже не станет, да словно горло мне сдавили. Будто дон Хуан де Фонсека опять меня к потолку самому вздернул.
Не в Касе я, не в тюрьме севильской. А если не там…
И вот тогда мне и вправду на стенку полезть захотелось. И не потому, что непонятно. Понял – потому что. Все понял!
– Ты ли Игнасио Гевара, прозываемый Бланко, равно как Астурийцем?
Хоть и темно – полторы свечи сальные чадят, а сразу я узнал его. И по голосу, и вообще. Тут же и узнал, как в подвал меня притащили. Большой подвал, темный – а уж сырой!
…И ведь кто притащил? Не альгвазилы, не Эрмандада даже. Крепкие такие парни в ризах зеленых.
Фратины!
– Я и есть, – кивнул. – Так что будем знакомы, фра Луне!
Думал – удивится. Ан нет – только в ответ покивал, словно и ждал такого.
А я тем временем осматриваться начал. Привычка! В ад попаду – тут же в котел нос суну да под сковороду загляну. Но только смотреть почти что и нечего оказалось в подвале этом. Ну, стол, длинный такой, на столе вроде как скатерка, на скатерке – распятие и бумаги кипа целая, перо опять же, чернильница. Табуреты – на одном фра Луне восседает (и вправду жердь, в полтора браса росту, не меньше), два пустые еще.
Мне табурета не полагалось. Стой, мол, столбом, Начо, мозоли оттаптывай.
…И ни дыбы, ни всего прочего. И на том спасибо!
– Ведомо тебе должно быть, Гевара, что привлечен ты к дознанию Святейшим Трибуналом города Севильи…
Вблизи его, фра Луне, и вовсе слушать противно было. Не голос – блеяние с треском пополам. Да я и не слушал почти. И так ясно – Супрема. Загребли тебя фратины поганые, Бланко! Дождалась свинья Мартинова дня! [59]
– А посему ответствуй сперва: родом откуда, родителей каких, какого прихода?
[59] Пословица. На Мартинов день (11 ноября) было принято закалывать свиней.
На такую лабуду и отвечать не хотелось. Но – ответил, все одно разницы никакой.
…Вынырнул из темноты хмырь горбатый в окулярах, на табурет с краешку присел, пером по бумаге застрочил.
– А когда исповедовался ты в последний раз, Гевара? Не удержался я – хмыкнул. Ай, славный вопрос!
– Да вчера, в Башне Золотой, фра Луне! Думал – переспросит, дознаваться станет. Не стал.
– А что ты, Гевара, можешь рассказать о проступках своих, Церкви нашей Католической враждебных?