Шрифт:
— О чём вы? — полюбопытствовал Эберт. — Я заметил одного на перекрёстке. А может, это была женщина. Не разберёшь.
— Женщина! — фыркнул Мориц. От его сгорбленной непропорциональной фигуры исходили волны недовольства. Тяжелые баллоны больно стукали по лопаткам, оттягивали плечи. Он один издавал шума больше, чем вся группа, и раздражение его только возрастало.
— Скажи ещё «королева», чего уж. Помойная слизь. Я выжег бы эту мерзоту напалмом, чисто и просто. Пф-ф, и вся зараза превращается в дым и пепел. Дым и пепел, друг. Держись старого доброго огня, он очищает лучше воды.
— Может быть, — нехотя согласился Эберт.
— Может быть?
— Ну… они всё-таки люди…
— Эти? Ты, кажется, забыл, о чём бормотал, дружище-маразматик? Последние люди — мы, разве не так? Но ты сегодня не в ударе. Последние люди воняют потом, как стадо козлов, глазеют по сторонам, пускают слюни и вздыхают о прекрасном. Эберт, дурила, ты самый последний кретин на земле.
— Да, — произнёс Эберт с достоинством. — Последний. Не тебе чета.
Длинный, с переливами, издевательский свист был ему ответом.
— Вы все знаете, кто будет последним. Доктор Зима. И его нулевой человек.
— Заткнись, Мориц!
В дружное многоголосье ворвалась новая нота, диссонансная и резкая как хлыст.
Мориц вздрогнул, запнулся, но выровнял шаг, ещё сильнее задрал острый подбородок.
— К чёрту. К чёрту всё!
— Ты, мразь, — ласково сказал Франц. — Отработанная порода. Ты, пешка! Завали хлебало.
— Нулевой человек? — переспросил Хаген.
И услышал шорох. Тёплый ветер пошевелил волосы, подул в ушную раковину.
— Неважно, — шепнул Франц. — Просто шагай. Одна нога впереди другой. Я о тебе позабочусь.
— Пешка! — воскликнул Мориц высоким ломающимся голосом. — А, чёрт, пешка. Ты заговорил, Франц, мой капитан! Я пешка, мы пешки, но и ты тоже. Ты ведь тоже пустая порода? А он будет танцевать с Кальтом, а не с тобой!
Что-то загремело. Оказалось, Краузе поддел носком ботинка консервную банку и она откатилась к обочине, где и осталась, отсвечивая жестяными боками.
— Слабодушный выродок, — тихо произнёс Франц. — Деградант.
— Ну, наконец-то, в ход пошла научная терминология! А я-то уж начал бояться, что превращаюсь в солдата. Я деградант, а ты — тупиковое звено. Выхолощенная копия. Пустышка. Это же просто умора — когда молоток или отвёртка, или, скажем, гвоздодёр мнит себя инновационной разработкой. Вам смешно, ребята? Мне — да.
— Скоро тебе будет очень больно, Мориц. Ульрих, заткни свою пешку!
— Я заткнусь, — сказал Мориц. — О да, я заткнусь. Но доктор Зима знает, что я был лоялен. Я продолжаю танцевать с ним — мне больше ничего не остаётся. С ним, но не с тобой!
Он крутанулся на каблуках, и вдруг встал как вкопанный, а вместе с ним встала вся группа. Застыл и Хаген, боясь пошевелиться, внезапно обнаружив себя в перекрестье силовых линий, настоящих прожекторов ненависти. Сверлящий взгляд Франца упирался в точку у основания шеи, промораживал её насквозь. Температура воздуха упала так резко, что перехватило дыхание. Хаген кашлянул. Изо рта вырвалось облачко пара, которое тут же растаяло.
— Ак… — сказал Ленц, блестящий рыцарь.
Прижав ладони к животу, он метнулся к стене и опершись на неё, принялся содрогаться в мучительных, сухих, безрезультатных спазмах.
— Как насчет тебя, Франц? — спросил Мориц почти примирительным тоном, однако в зрачках его плясала дьявольщина. — Давай, не стесняйся. Похвались харчишками.
— Мразь…
Хаген услышал шорох и щелчок. «Сейчас снесёт мне череп», — подумал он обреченно. Он не видел, но знал: небо опускалось как гидравлический пресс, сминая антенны, опускалось прямо на крыши домов, багровело, темнело и трескалось, рвалось по швам, и в прорехах зияла глубокая беззвёздная чернота.
— Мы возвращаемся, — сказал Ульрих.
— Ты не можешь, — возразил Франц.
Он тяжело выбрасывал воздух сквозь стиснутые зубы.
— Могу. Я отвечаю за группу. В таком состоянии нас уничтожат. Я возьму ответственность на себя.
— Ты подчиняешься мне.
— В лагере — да. Здесь я подчиняюсь Кальту. И у меня особые указания. Либо все затыкаются, либо мы идём домой. Мориц, тебя это тоже касается!
— Мой оловянный командир, — сказал Мориц нежно. — Ради тебя я готов свернуть язык трубочкой и засунуть его в задницу. Глубоко-глубоко, до самого ядра. До самой кипящей лавы.