Шрифт:
Тася заварила овсяного киселя – дети приучились к местному блюду, ели в охотку. Игнат сел вечерить с ними. Расспрашивал Настенку про школу, делал для Николеньки кораблик из газетного листка.
Но тут явился пьяный краснорожий шофер Ищенко, вынул из кармана чекушку самогона.
– Увольняюсь, – сообщил будто бы весело. – Амба, помучился тут с вами.
Таисия удивилась про себя: не были они приятелями с мужем, прежде Ищенко не имел привычки кого-то угощать. Хотела прогнать обоих, но ей пришло в голову, что самогон – разновидность лекарства. Можно сделать компресс инженеру, который все надрывно кашлял за стенкой. Отлила четверть стакана, не слушая возражений.
Ищенко жадно поглядывал на тушенку. Игнат вскрыл банку ножом, отрезал ломоть хлеба.
– Детям сначала дай, – потребовала Тася.
Шофер рассказал, что давно надумал увольняться, ехать в Ярославль к больной матери. Игнат почему-то не верил:
– Нет у тебя никакой матери. Может, еще в Гражданскую померла.
Ищенко возражал равнодушно. Выпив, завел вспоминать свою службу в партизанском отряде, повторяя истории, которые пересказывал по многу раз.
– Взорвали мы, значится, эшелон с немецким боеприпасом. Знаменитая вылазка, в газетах писали про нас, к наградам представили. А командир наш был мужик простой, хоть и партийный. Понимал, как надо хлопцев поощрить. А какие в лесу ордена? Тут случилось в одной деревне полицая повесить. Ну, командир и выдал полицайскую дочку на полное наше удовлетворение, вроде как спецпаек. А нутро зудит, хлопцы все молодые, прискучило мужскую надобность в кулак спускать. Ну, взяли мы ее, голубушку…
Тася не стала слушать. Вышла, захватив стакан со спиртным и чистую тряпицу.
Воронцов лежал в той же позе, повернувшись к стене. Сквозь мокрую от пота ткань рубашки проступали позвонки. Будить его Тася не решилась, только потрогала лоб – горячий. Оставила стакан, прикрыла блюдцем.
Когда вернулась, Игнат изливал с хмельной горячностью то, что, видно, накипело на душе.
– Цацкаемся с ними, школы открываем. Праздники, соревнования. А ведь они же тут все поголовно – пособники! Ты посчитай, в одной Нарве у немцев было семь концлагерей. Семь! – Игнат распялил пятерню, добавил два пальца с другой руки. – Военнопленных наших содержали как скотину… Без кормежки, на голой земле. Люди всю траву сожрали. Двадцать тысяч солдат было в плену! Смертность – девять из десяти. А сколько евреев свезли – из Чехословакии, из Польши. Кто их считал? Словно сорняки выпалывали! Всех – в мобильные душегубки, сам такую видел. Добротно устроена, по-немецки. До сих пор хлоркой воняет.
Ищенко слушал рассеянно, играл с кутенком.
– Амба тебе, крышка! Чайки сожрут, косточки обкусают.
Игнат один, не чокаясь, допил самогон.
– Кто, спрашивается, лагеря эти охранял, обслуживал? Кто расстреливал? Кто закапывал трупы? А? Молчишь?
Он придвинулся ближе к Ищенко, шепотом разглашая служебную тайну, которую, как ему казалось, не было никакого резона хранить.
– Мы как приехали, вскрывали траншеи. Захоронения немецкие, всё по линеечке, по плану. На одном квадрате наши, советские пленные, на другом – гражданский контингент. Старики, старухи, дети. Всё по санитарным нормам, засыпано известью. Копаю… Гляжу, у одной мертвячки коса длинная, гнедая, как у моей Таськи. И девчоночка рядом лежит лет пяти. Вся синяя, голая, только бантик голубенький на голове – будто вчера надетый. Ткань крепкая оказалась. Капрон.
На глазах Игната выступили пьяные слезы, он шарахнул по столу кулаком.
– Я не поп, чтоб такое прощать! Я б их своими руками в эту могилу… Жалости к ним не имею. Мне вон этих кутят жальче, чем фашистских прислужников.
– Жалко, а все одно утопишь, – усмехался Ищенко, поглаживая черного кутенка. С удовольствием повторил: – Амба тебе, крышка.
Дочка подошла и взяла щенка. Она приготовила из холстинки соску, положила жеваного хлеба с тушенкой, обмакнула в толокно. Кутенок присосался к тряпичной титьке.
Тася снова заглянула к соседу. Воронцов метался на постели в жару, волосы налипли на лоб. Хрипел, бормотал тревожно. Тася нагнулась, прислушалась.
– Амба, амба, крышка. Амба, амба…
И еще какие-то незнакомые, будто немецкие слова.
Потрясла его за плечо.
– Алексей Федорович, что вы? Худо совсем?
Он не отвечал. Красивое лицо со впалыми щеками и потемнелыми впадинами вокруг глаз стало восковым, как лики на церковных иконах. Худые руки с длинными пальцами беспокойно скользили по одеялу. «Обирает себя», – Тасе вспомнилась верная народная примета. Сердце зашлось, будто оборвалось в груди.
Вернулась в комнату, кинулась к мужу.
– Игнат, поезжай сейчас в комендатуру, пусть вызовут карету скорую, от доктора Циммермана. Помирает наш сосед!
Котёмкин отмахнулся.
– Анженер твой? Нехай помирает! Туда и дорога.
От нервной тревоги Тася сделалась смелой.
– Знай, Игнат, я твоему начальству доложу! Что ты сидел и водку пил, пока рядом человек… важный специалист кончался!
– Загремишь за саботаж, – лыбился Ищенко. – Лет десять дадут.
Игнат нехотя поднялся и пошел к Воронцову. Встал посреди комнаты, подробно оглядел обстановку.
– Тьфу, нищета! А мужик-то – мощи живые. Околеванец! На что позарилась баба?
Тася перекинула за плечо растрепавшуюся косу.
– Да нет у нас с ним ничего! И не было! Сколько тебе повторять.
– Ври! – Игнат сплюнул на пол, растер сапогом. – Меня-то не пожалела, небось.
– Да человек ты или зверь? – рассердилась Тася. Игнат покривился.
– Ладно, привезу лепилу. А ты пока ему самогонки влей малость.
Игнат надел фуражку. Хотел забрать щенков, но Настя загородила их собой, не дала.