Шрифт:
– Я не взял. Они сами, без разрешения, оставили.
– Что же тебе еще нужно?- капитан сразу понял, что старик с двумя малышами не выпрашивать что-то пришел, другая теперь у него печаль, другая забота. Но все же повторил вопрос:- Что, говорю, нужно?
– Не нужно. Самому мне ничего не нужно. Другому нужно.
– Ефимий Лукич заговорил громче:- Милосердие нужно' Прощение! Ошибка - не преступление. Вы же меня виновником смерти сделаете. Простить нужно! Я простил ему. И вы простите.
Руслан Сергеевич понимает боль старика, очень даже понимает, но слов, похожих на правду, не находит, а саму правду сказать не может. И он говорит:
– Легок ты прощать. Перед нами-то его вина потяжелей будет. Дело еще не закончено.
– И хорошо, что не закончено. И не надо. Пусть так и останется. Закончится - поздно будет. Защити парня... Танкиста... Любомира Зуха. Ефимий Лукич замолчал на мгновение.
Увидели бы его сейчас люди, что рядом с ним, бок о бок прожили... Не узнали бы Буренкина, а узнали - изумились бы. Весь свой век людей сторонился, жил по правилу:
"Моя хата с краю, своего не дам и твоего не возьму", - что с ним случилось? Может, через сердечную боль и муки совести он к чему-то изначальному своему вернулся?
– Из-за лачужки развалившейся... и подохшей козы - нельзя человека губить. Он молодой, ему жить да жить еще! А жив-здоров будет - он каменные дворцы построит, тысячные стада разведет!- Старик как стоял меж двух внучат, так и тюкнулся на колени.
– Ради вот этих безвинных душ! Не клади нас в огонь!
То ли испугавшись, что "в огонь положат", то ли от жалости к дедушке, Маринка заплакала. Не с визгом, не навзрыд, а плачем тихим и глубоким. Васютка дернул деда за руку. Тот встал на ноги.
Что скажет, что может обещать капитан Казарин?
– Ты же сам только утром говорил: "Даже галочье гнездо разорит наказывать нужно", - помолчав, напомнил Руслан Сергеевич, как бы оправдываясь.
– Утром! Эх, командир! Мало прошло, да много минуло. Утром-то другой человек говорил. Да и ты теперь другой! Еще не поздно, постарайся.
– Судьбу Любомира Зуха теперь не я решаю, а там...
– капитан показал большим пальцем в потолок. Где там? То ли военные власти, то ли небо само.
– Он мне ущерб нанес, я простил его, кто еще может его винить?- упрямо сказал Буренкин.
Капитан открыл планшетку, нашел имя-отчество старика и спокойным, немного даже укоряющим голосом сказал то страшное, о чем старик догадывался и сам:
– Ефимий Лукич, сержант Зух не за твою козу привлечен к ответственности, а за то, что ночью на боевой технике покинул боевой порядок, что равносильно дезертирству.
– Он же обратно вернулся!
– Равносильно дезертирству.
– Сколько лет?
– Кому, ему?
– Да, сержанту... Любомиру?
– Двадцать.
– Двадцать лет... Не может парень в двадцать лет совершить такое преступление.
Капитану захотелось сказать Ефимию Лукичу утешительное слово, как-то подбодрить его.
– Хорошая медаль, - показал он на грудь старика.
– За что получил?
– Сеял, жал. Невелики заслуги, - отрезал тот. Мысли его были об одном.
– Вот и посеял... Доносчик. Коли ты доносчик, коли душа у тебя такая, значит, и позор должен нести. Что посеял, то и пожнешь.
От этих слов, которые старик назначил только самому себе, комбат крепко, чуть не до крови, прикусил губу,
– Коли так, - заговорил после долгого молчания Ефимий Лукич, - выполни напоследок мою просьбу: покажи мне того парня. Встану перед ним на колени и попрошу прощения.
Капитан долго медлил с ответом.
– И тоже не в моей власти, Ефимий Лукич, - неуверенно сказал он наконец.
Такую просьбу Казарин, наверное, мог бы и выполнить. Обвиняемого пока охраняли его солдаты. Но тяжелую эту встречу он посчитал ненужной - ни для старика, ни для Зуха, ни для двоих малых детей. Особенно для Зуха. Ни страх, ни тревога еще не успели войти в его душу.
– Не в моей власти, - уже твердо повторил комбат.
– А что же тогда в твоей власти, командир?- сказал Буренкин не со злостью или раздражением, а словно жалеючи. Повернулся и, все так же ведя двух сирот за руку, вышел из землянки.
Миновав опушку, они пошли по большаку. Посередине, сгорбившись, шагает Ефимий Лукич, а с двух сторон две белые головки, как два белых цветка, нет-нет да и блеснут на солнце. Старик шагает, детишки трусцой бегут рядом. Они позабыли голод и усталость, потому что дедушка плачет. Сам идет, сам плачет. На пыльной дороге остаются следы. Большие посередине. Крошечные по краям. А есть ли что печальней и тревожней, чем крошечные детские следы, оставленные на пыльной дороге?