Шрифт:
Вокруг печи деревянные двухэтажные нары поставлены так, что образуют круг, и посредине остается немного свободного места. По вечерам здесь у нас что-то вроде кают-компании, где обсуждаются дневные дела, ведутся споры, читаются стихи.
В дальнем, темном углу комнаты слышен шорох патефонной иглы, скользящей по старой заигранной пластинке.
…На земле весь род людской…— Ха-ха-ха! — вторит голосу певца высокая девушка с коротким ежиком волос на голове, кружась между нарами с сапогом в руках. Потом она неожиданно останавливается, зажмурив узко прорезанные глаза, приняв позу невозмутимого Будды. Это Саня Вотинцева, штурман нашей эскадрильи, затейница и «местный» поэт. Свободное время ее уходит на перешивание армейских вещей: шинели, гимнастерки, кобуры для пистолета. Теперь она принялась за свои сапоги, придает им «форму и изящество», как она говорит.
— Вотинцева! — слышен голос Жени. — Угомонись! — Вместе с Расковой она сидит у печи на кучке поленьев, сжав лицо руками.
— Не горюй, — говорит Раскова. — Вот буду в Москве, попробую узнать, что с твоими ребятами.
Женя молча кивает головой. Летом, когда полк был еще на переучивании, командир дала ей короткий отпуск, и она была в Минеральных Водах, где оставались ее дети. Но Женя уже не застала, их. Город эвакуировался, куда-то отправили и ее ребятишек вместе со старенькой бабушкой. Так и прилетела Женя обратно в полк, ничего не узнав о них.
Раскова понимает тревогу Жени: у нее самой в Москве осталась дочка. Но она знает, где ее Таня, у Жени нет даже этого утешения. Днем, в суматохе занятий, командирских дел, полетов, тревога Жени стихала, уходила на второй план. Но в такие вот вечерние минуты, когда дневные эскадрильские заботы остаются позади, она уже не может думать ни о чем другом. Сыну нет еще и двух лет, дочке пошел четвертый год… Где они? Здоровы ли?
— Вот тут они у меня… — Женя обхватывает себя за плечи. — На подготовке, в полете ли — я все время чувствую на себе их руки, они все время со мной. Никуда мне от них не уйти.
Женя грустно вздыхает, поправляя соскользнувшую меховую безрукавку.
— Не помешаю?
Комиссар полка Елисеева садится рядом с Женей и кладет руку на плечо. «Матушка» — ласково называют ее в полку, и, пожалуй, трудно найти другое слово, так точно характеризующее облик и характер комиссара. Мягкостью и добротой наполнены каждый ее жест и каждое слово, ее легко можно разжалобить, и часто она потакает нашим мелким слабостям. Но перед строем полка или на собраниях, когда ей приходится выступать, ее голос звучит твердо и решительно.
— Ты никогда не помешаешь, Лина Яковлевна. Садись, посумерничаем.
Елисеева молча поглаживает Женю по плечу, потом говорит:
— Хочу попросить вас, товарищ командир, вот о чем: сегодня в школе вы рассказывали деревенским женщинам о перелете. Я думаю, что и нашим девушкам полезно будет послушать вас. Когда еще выдастся такой свободный час!
— Да они и так все знают, — пытается отказаться Раскова. — Летчики ведь.
— Нет, нет, — настаивает комиссар, — то все официальные сообщения, а вы расскажите подробнее. Им все мелочи интересны и полезны.
— Вижу, что у меня сегодня будет день воспоминаний, — смеется Марина Михайловна. — Ничего не поделаешь, раз комиссар настаивает, придется подчиниться.
По знаку комиссара девушки собираются в кружок вокруг печки. Кое-кто забирается на верхний ярус нар: отсюда, в мерцающих бликах огня, хорошо видны лицо командира, головы девушек, склонившихся к ней, — темные, светлые.
…Я слышу негромкий голос нашего командира и вижу бескрайний простор хмурого осеннего неба, затерявшийся между облаками обледеневший самолет. Вижу, как летчики Валентина Гризодубова и Полина Осипенко, сменяя друг друга, вот уже много часов ведут самолет все дальше на восток. Только штурман — наш сегодняшний командир — несет бессменную вахту. Давно уже нет связи с землей: где-то на середине пути, за Красноярском, самолетная радиостанция вышла из строя, и штурману приходится контролировать маршрут только по компасу и часам.
Они летели «вслепую», не зная ни погоды по маршруту, ни точного местонахождения. Толстые, холодные облака не выпускали самолет из плена. Лишь к ночи смогли пробить облачность на высоте около шести тысяч метров. Звезды таинственно и враждебно мерцали в матово-черной глубине неба. Постепенно исчезла корка льда на крыльях — термометр за бортом показывал минус тридцать восемь…
Высунувшись в верхний люк, Раскова пыталась запеленговать хотя бы пару звезд, чтобы уточнить ориентировку, но то, что она делала раньше быстро и четко, сейчас давалось с большим трудом: в жгучем морозном потоке воздуха руки ее в тонких шерстяных перчатках застыли через несколько секунд. Негнущимися пальцами работала она с секстантом, устанавливая уровень и производя отсчет азимута звезд, на глаза ей набегали слезы и мгновенно примерзали к щекам. Время от времени она засовывала пальцы в рот и отогревала их своим дыханием, с отчаянием и враждою глядя на ускользающий блеск звезд.
Наконец, закончив отсчет, она спустилась вниз и задвинула люк. Некоторое время сидела сжавшись, засунув под мышки заледеневшие руки, не слыша голоса командира, что-то сообщавшей ей по переговорочному устройству. Когда унялась противная, холодная дрожь и руки стали снова послушными, она принялась за расчеты. Выходило, что самолет уклонился далеко влево от намеченного маршрута, и теперь появилась новая опасность, более грозная, чем обледенение: горючее могло кончиться раньше, чем они прилетят к месту посадки — Комсомольску-на-Амуре.