Шрифт:
– Я ведь помню этот госпиталь. Нас сюда в вагонах прямо из Союза привезли. Мы здесь медосмотр проходили, потом сортировку.
...Нас было неполных три тысячи. Мы сидели на асфальтовом плацу, и партиями нас водили на осмотр. Это сейчас я знаю, что врачи и отделения по разным корпусам, а тогда всех медиков собрали для удобства в штабном корпусе. На первом этаже мы раздевались и потом голыми бегали по этажам из кабинета в кабинет. Почему голыми – неясно, вполне могли бы кальсоны оставить, мужские дела только раз проверяли: поднимут горстью все твое хозяйство, глянут и отпустят. И вот бежишь ты, голенький, в правой руке папка медицинская, а на левой – наручные часы, последнее, что у тебя осталось от гражданки. Так вот, на лестничной площадке между вторым и третьим этажом тебя встречает группа старослужащих солдат из госпитальной обслуги и предлагает тебе подарить им часы. Мол, старикам на дембель, себе потом купишь немецкие. Позиция ясна: их четверо, ты голый и один. Я спросил: «А если не отдам?» – «Отдашь», – сказали они. Я снял часы и бросил на бетон. Ударили меня несильно, больше для порядка. Я проверял потом на построении – никто с часами не вернулся после медосмотра.
– Полторы тысячи, ну тысяча часов по четвертному, – говорю я замполиту. – Это двадцать пять тысяч советских рублей. Машина, квартира и дача в придачу. А если немцам их продать за марки, даже оптом – огромные деньжищи получаются. Притом два раза в год, с каждого призыва. Отличный бизнес, и жизнью рисковать не надо.
– Я этого не знал, – сурово произносит замполит.
– А я вам верю, Михаил Степанович. Как могут офицеры знать такое? Они бы сразу пресекли.
– И пресечем, – заверяет меня замполит, – это я обещаю. Ну ладно...
Старший лейтенант встает и озирается, будто вспоминая, зачем же он сюда явился. Надевает шинель, достает из ее правого кармана два апельсина и кладет на стол перед Милкой. Когда он поворачивает к двери и полы шинели разлетаются, я узнаю в проеме левого кармана бутылочную темную закрутку и ниже, под сукном, продолговатую вескую выпуклость. Вот черт, он приходил к нам выпить и сказать спасибо как человек, а вышло по-дурацки. Мне стыдно перед замполитом, но ничего не сделаешь. К тому же я ведь правду рассказал.
– Счастливо оставаться, – говорит старлей Милке. – А вы без глупостей, пожалуйста.
И я не понял, к чему это относится: к дальнейшей нашей пьянке или к тому, что Милка остается с нами. Милка говорит: «До свидания, Миша» – и пробует очистить апельсин. Спивак бросается на помощь, я разливаю спирт. Все при деле, все довольны, вечер продолжается.
– А я часы свои в Польше пропил, – весело сообщает Валерка. – И медосмотр тоже тут проходил. А вы здесь уже были? Может, вы нас с Серегой видели?
Валерка хорошо поплыл, глаза херсонские замаслились, да и вопросом своим прямо намекает: не видели, мол, голенькими? Он ничего про нас с Милкой не знает и клеит ее прямо у меня на виду. И я внезапно сознаю, что спиваковский нагловатый «клейстер» доставляет мне какое-то больное удовольствие. Милка однажды сказала: «Ты не можешь не нравиться женщинам своей нагловатостью». Меня это задело, я себя нагловатым не чувствую. Если вспомнить и сложить другие Милкины характеристики, получится ласковый и нагловатый солдафон. На редкость привлекательно, не правда ли? И еще она говорит, что во мне есть нечто крепкое, к чему женщине хорошо прислониться. Солдафон – он и должен быть крепким. Короче, ничего она не знает про меня.
– У тебя, Сережа, тоже было так?
Не сразу понимаю суть вопроса, потом врубаюсь: поезд через Польшу.
– У всех так было, – говорю.
Везли нас через Черняховск, это в Прибалтике, к границе с Польшей. На первой польской станции останавливаемся у перрона. Вдоль вагонов – польская полиция с нашими автоматами. Эшелонная охрана никого не выпускает. Под окнами толкутся юркие личности с веселыми глазами. Кричат нам, не боясь полицейских: «Пан, меням часы на водку!» Мы поозирались – сопровождающих в вагоне не видать. Окна задраены, но одно мы открыть сумели. По схеме «часы за бутылку» наменяли на вагон флаконов двадцать. И тут же поезд тронулся. Мы водку заныкали и ждем отбоя. Появились сопровождающие, ходят по вагону, но шмон не устраивают. Я подумал: тоже люди, понимают... И тут один из пацанов не выдержал, бутылку откупорил и хлебнул. Слух по вагону сразу пролетел, мы бутылки повскрывали без стеснения... Вода! Во всех без исключения бутылках – голимая вода. Сопровождающие лыбятся с издевкой: что, мол, попили водочки, салаги? До сих пор не знаю, что и думать: были они в сговоре с поляками? Но разозлились мы по полной. Ну, думаем, на следующей станции... Три окна развинтили заранее, чтоб выскочить толпой... На следующей станции увидели полицию и пустой перрон. Прилипли к окнам, крутим головами – ни одного торговца. Полицейские глядят на нас и ухмыляются. Умные люди поляки, ничего не скажешь. Когда мы Польшу замирять поехали, я эту воду сразу вспомнил. Но повезло полякам – нас вернули.
– И ты бы смог стрелять в людей? – спрашивает Милка.
– Не знаю, – говорю, – наверно, смог бы. Нас к этому готовят, мы же армия.
– Да врет он, – говорит Спивак. – Ни хрена бы он не выстрелил. Он у нас добрый, салаг защищает. И чемоданы дембельские кому попало раздает.
– Я салаг не защищаю. Просто не даю их без толку гнобить, мне это не нравится. А ты сам знаешь, если мне что не нравится...
– О, даже я это знаю, – говорит Милка. – Если тебе, Сережа, не нравится что-нибудь... Или кто-нибудь. Вот за что ты бил несчастного Женуньку?
– Я его не бил.
– Нет, бил, мне передали.
– Если б я Женуньку бил, он бы уже помер.
– Этот может! – почти кричит Валерка. – Он вам рассказывал, Людмила, как мы карате занимались? Приемчики показывал?
– Я сейчас приемчик покажу. Тебе.
– А покажи!
– Мальчики! Мне кажется, вы пьяные.
А мы и в самом деле пьяные, кто спорит. Люди для того и пьют, чтобы стать пьяными, нагородить ерунды, обидеть хорошего человека, отбить у друга бабу. Я не пил черт знает сколько, пусть даже в силу обстоятельств, и было хорошо, все было просто здорово, и выпил я, чтоб стало еще лучше. Разливаю в стаканы остатки: Спиваку пол стакана, себе больше. Из своего стакана Валерка отливает Милке – ему надираться нельзя, он при клейстерском деле, опять гоняет ложкой сахар. Мой друг Спивак, гусар и самовольщик. Смотрю на Милку вскользь, не поднимая взгляда к ее лицу, чтобы не встретиться глазами. Милка сидит, положив ногу на ногу, скрестив кисти рук на колене. У нее круглые колени, полные запястья и лодыжки, и она любит говорить, что это некрасиво, а мне нравится. Милка утверждает, что у женщин в тонкой кости проявляется порода. Плевать мне на породу. Спиваку вообще на все плевать, когда живая баба рядом.