Шрифт:
Когда Наседка нас туда привела, нам сразу определили место на составленных в ряд кроватях и одежду. Меня начали раздевать, сняли шапку...
– Бог ты мой!
– ахнула одна из санитарок.
– Что ж это ты... Ох, мать, что же ты наделала!
Меня обступили, глядя то на волосы, то в глаза.
– А кто это с тобой так?
– поинтересовалась другая.
– Солдаты?
Все охнули и поморщились, представляя, что солдаты ещё могли со мной сделать.
– Нет. Мама.
– Ох, мама...
А дети как услышали "мама", и все хором захныкали.
– Что ж нам с тобой делать?
– шептались санитарки.
– Сбреем. Волосы, брови. Скажем, что выпали. Кто не поверит? Видели Софи? За день облысела.
– Нас убьют! Всех! Каждую повесят! За укрывательство. Сказали же...
– Ну, иди! Иди, говори! А с меня хватит!
– Ещё скажи, что дваждырождённые этого не заслужили! Оглянись! За ними пришли, а досталось всем. Из-за них ведь страдаем!
– Я-то не слепая, знаю из-за кого страдаем.
– Да ладно уж. Чего спешить? Все мы рано или поздно...
Дети угомонились, на их лицах опять застыло выражение тупой покорности. Я с ужасом думала о том, что мне придётся здесь остаться.
– Я не могу...
– сказала я робко, оглядывая незнакомые женские лица. Молодые, но уже такие... старые.
– Мне нужно идти... Там остался Ранди. Я не могу его бросить.
Я хотела бы объяснить им.
Он без меня погибнет. Каким бы сильным он ни был, пусть самым сильным на свете, он умрёт, если его не любить. Мои слова - его воздух. Я не шучу.
– Твой друг?
– Он мне не друг, - ответила я без колебаний.
– Он мне... родной.
– Как?! Ещё один дваждырождённый?
– Нет. Он неприкасаемый.
А вот это я зря. Неприкасаемых и раньше не жаловали, теперь же люто ненавидели. Появись Ранди рядом с госпиталем, его остановил бы не пост охраны, а растерзали эти самые женщины.
– Хватит этих глупостей!
– отмахнулась от меня Наседка.
– Выйдешь на улицу, тебя убьют. А не убьют, сама погибнешь. Зима. Есть нечего.
Одна бы я ни за что не выжила, об этом речи и не шло. Но ведь если рядом будет Ранди...
– А здесь, гляди, кровать, вода, тепло, - смягчилась она, заметив блеск в моих глазах.
– Одежда чистая. Кормить будут. Купать.
Тогда я ещё ничего не знала про кровь, поэтому прозвучало так сказочно. Словно постепенное возвращение к уже казалось бы безнадёжно утраченному.
– Ты чего её убалтываешь? Пусть уходит! Ну? Давай топай отсюда!
Эту женщину, как потом выяснилось, называли Чумой, потому что всех местных детей ей (болезнью, конечно) пугали. Сбежишь - чума. Руки не помоешь - чума. Будешь избегать "процедур" - чума... И всё в том же духе. Самые маленькие, привыкшие облекать всё неведомое в зримый образ, сочли, что речь идёт о самой неласковой женщине госпиталя. Так и повелось.
– Иди, и не возвращайся, когда узнаешь, что его пристрелили. Сегодня "чёрные" дома обыскивали, искали подпольщиков. Всех мужчин перебили. И этого... твоего тоже прикончили.
– Нет.
– Я покачала головой.
– Он не может умереть.
– Дура.
– Я его очень сильно люблю. Такие не умирают.
– "Такие", глупая, умирают первыми!
Её можно было бы возненавидеть, если бы не война. Если бы не её собственные потери. И если бы не то, что случилось через секунду.
В комнату, переполненную детьми и женщинами, вошли два карателя. Образцовые "герои". Одни из тех, что поддерживали здесь порядок. Вернее, его видимость.
– Заткнуться всем!
Наседка нахлобучила мне на голову шапку до самых глаз и загородила собой. Я же осторожно выглянула из-за её спины, замечая мгновенную перемену во всём, во всех. Дети накрыли лица одеялами и застыли, изображая готовые к отправке трупы. Женщины опустили взгляды, словно надеялись - чисто по-детски - стать незаметнее, отвести от себя чужое внимание. Недвусмысленное внимание.
– А я предупреждал. Просил вести себя тихо.
– Сперва знакомым мне показался только его голос. Заглянув же мужчине в лицо, я узнала в нём одного из маминых "гостей".
– И это они называли неприкасаемых бестолковыми.
– Да, придётся их проучить.
– Кто тут из них сама своенравная?
– Вот эта лошадка каждый раз ведёт себя как необъезженная.
Чума до последнего не знала, что жребий пал на неё.
Её схватили за руки и вытянули из света комнаты в темноту коридора. Она не сопротивлялась, лишь глухо, сдавленно рычала:
– Будьте вы прокляты! В аду горите, нелюди! Да как вы можете, рядом с детьми...
Пока звуки не стихли, никто не проронил ни слова, не шевельнулся. Женщины боялись даже посмотреть друг на друга, стыдясь её страданий и собственной эфемерной безопасности. И мне было стыдно больше остальных за наивность, от которой тем вечером не осталось и следа.