Шрифт:
— Одолжите двугривенный на ночлег типу Максима Горького!
— Примите участие… бывший хорист… Когда-то вместе с Берлогою в одних операх пел. А ныне — сами изволите видеть: ноябрь на дворе, а я франчу в калошах на босую ногу… ха-ха-ха!., будьте столь любезны — пятиалтынный на обогреваньице!..
— Господин интеллигент! Вы — интеллигент, я — интеллигент, прошу, как интеллигент интеллигента…
Их было много и — чем ближе к театру, тем больше. У подъездов театральных они не смели стоять, оттесненные жандармами, пешею и конною полицией. Но они, как шакалы по горным ущельям, рыскали в смежных переулках, выныривая из глухих пассажей и проходных дворов. Мрачные фигуры их, подобно кариатидам, сгибались по углам домов, всюду, где электрический свет поглощался мозглою тьмою мокрой ночи. Насупротив театра по тротуару они стояли и бродили десятками, будто — бывало, в прежние времена, — на церковной паперти или у кладбищенской ограды. Они просили повелительно, сами назначали монету, какую желают получить, и, если получали, то — обыкновенно — благодарили и тотчас же удалялись, уже не беспокоя других прохожих. Встречая же отказ, ругались крепко и — тоже по-новому.
— Какой же ты, чертов сын, студент, ежели в оперу ходить у тебя деньги есть, а голодному человеку пятака дать не можешь? После подобного твоего свинства выходишь ты белоподкладочный пес паршивый, а не товарищ!
— Буржуй толстомясый! Чтобы те уши заложило в театре твоем! Туда же — Берлогу слушать вдет… с посконным рылом в суконный ряд!
— Что-о-о? — вздымался обруганный «буржуй».
— Ничего, проехало. Подбирай, что упало.
— Берегись, любезный! Участок недалеко…
— А кулак у меня еще ближе.
— Городовой! городовой!
Но городовые к таким стычкам спешили очень медленными ногами и обыкновенно приходили к месту действия — лишь когда оскорбитель, все еще ругаясь, провалится, будто в трап театральный, в первые открытые ворота, чтобы переждать грозу в безопасном уголке темного двора.
— Оглох? Не слышишь? — бушевал перепуганный и обозленный обыватель.
А полициант медлительно и расчетливо лукавствовал:
— Виноват, ваше высокородие. Так что позволил себе думать, не мастеровые ли на смех зовут, промеж себя шутят…
— Ты не думать здесь поставлен, а за порядком наблюдать! Этак — тут резать будут, ты не услышишь?
— Храни Бог всякого, ваше высокородие. Как можно-с?! Опыт имеем.
Если оскорбленный жаловался околоточному или помощнику пристава, тот окидывал ленивого городового рассеянным взглядом:
— Вавиленко! Ты что же, скотина?! Смотри у меня!
— Вы, господин пристав, пожалуйста, не оставьте этого дела без внимания… Я не о себе хлопочу в данном случае: я слишком уважаю себя, чтобы обижаться на какого-нибудь босяка… Но вы сами понимаете: удобства публики… улица создана, я думаю, для всех…
— Взыщу-с. Будьте благонадежны. Не попущу-с. Взыщу-с.
Но и не взыскивал, и попускал. Полиция боялась трогать эту странную, одичалую нищету, которая сознала, что ей уже нечего больше терять и ни в каком новом житейском изменении ей хуже быть не может.
— Гуманничаем с чертями. По мордам надо бить подлецов! — кипятился молоденький, рыжеусый и красный, как наливное яблоко, приставок перед другим, пожилым, толстым, рослым, с угасшими, ко всему миру равнодушными глазами. А тот безразлично ухмылялся в седеющие усы и солидно возражал:
— Уж и гуманничаем… Такие слова в нашем с вами звании довольно странно даже помнить, не токмо что произносить.
— А ежели странно, то и бей по морде!
— А финского ножа в спину хотите?
— Помилуйте! — возмущался солидный господин в цилиндре, — подходит и говорит: «Господин, дайте десять копеек на ночлег…» Я ему натурально даю две копейки: согласитесь, не Крез [339] же я, чтобы раздавать по гривеннику всякому нищему, который просит… И что же? Он швырнул монету на мостовую. «Я, — говорит, — у вас на дело спрашиваю, а вы мне суете игрушку…» Две копейки — ему игрушка! Ведь это же — черт знает что такое! Это — последний разврат!
— Да, конечно… — и соглашался, и возражал господин в мягкой шляпе. — Но с другой стороны… строго говоря… в самом деле, что же он может сделать для себя на две копейки?
— Как что? как что? Еще, дальше просить! Не жалей спины-то! Покланяйся, попроси! Я — две копейки, другой — две копейки, четвертый, пятый… этак он не то что гривенник, — до рубля с публики наберет… Вы чему же изволите смеяться?
— Поклоны человеческие у вас уж очень дешево стоят. Оказывается по арифметике вашей, что — за гривенник-то благопотребный — ему — самое малое, что перед пятью прохожими унижаться придется…
— А, батюшка, за чем пойдешь, то и найдешь: такая подлая профессия!
В другой проходящей группе слышалось:
— Куда полиция смотрит? Этакое безобразие! И отчего это за границею босяка нет?
— Положим, что есть… только в глаза он не лезет.
— Да вот не лезет же! Стало быть, полиция хорошая, распорядительная, — умеет охранить обывателя от неприятности…
— Ну, знаете, тоже! Бывал я и в Берлине, и в Париже: Держиморды, в своем роде изряднейшие… не дай Бог![266]