Шрифт:
– Я знала об этом, – пробормотала Маран, перечитывая письмо через мое плечо. – Эрнад похвалялся этим после нашей свадьбы. Он не говорил, в чем заключался этот долг... но подозреваю, он связан с каким-то очень неприятным инцидентом для нашей семьи.
– Какая гнусность! – меня передернуло.
Маран пожала плечами.
– Дворяне редко вступают в браки по любви. Полагаю, поэтому многие из нас заводят себе любовников или любовниц. Чему ты удивляешься? Разве крестьянин, отдающий свою дочь за мужчину, владеющего парой волов, не делает это ради того, чтобы избавиться от необходимости самому тянуть за собой плуг?
Далее в письме говорилось, что Маран может делать все, что пожелает: остаться в Никее, хотя ее отец считает это слишком опасным, несмотря на то, что армия успешно подавила мятеж разбушевавшейся черни, или вернуться домой, в Ирригон. Он позаботится о том, чтобы банкиры семьи немедленно связались с ней и обеспечили ее таким количеством золота, в котором она нуждается, чтобы надлежащим образом поддерживать образ жизни рода Аграмонте, если она решит остаться в столице.
Он писал, что понимает, насколько она расстроена последними событиями, поэтому она может не беспокоиться о деньгах. Она может тратить сколько угодно до конца своих дней, так и не нанеся ощутимого ущерба состоянию Аграмонте.
Последние строки действительно удивили меня, поскольку исходили от человека, которого я представлял себе как наиболее реакционного из сельских лордов – человека, не желавшего признаться даже в собственной человечности, не говоря уже о других людях.
"Дочь моя, такому старику, как я, трудно говорить о том, как сильно он любит тебя и всегда любил. Ты пришла как нежданный дар на склоне моей осени, и, наверное, я лелеял тебя не так, как следовало бы.
Ты дражайшее дитя моего сердца, и теперь, когда наступили тяжелые времена, я хочу, чтобы ты знала: я целиком и полностью на твоей стороне. Наши отношения с Лаведанами закончились, и мы больше не будем иметь никаких дел с их семьей. Я уже разослал письма представителям Аграмонте в Никее, с распоряжениями о том, чтобы ваш брак был расторгнут в кратчайшие сроки с минимальной оглаской. Меня не волнует, как и почему это случилось и чья в том вина, хотя сердцем я хочу верить, что вина лежит на твоем муже. Если кто-либо из Лаведанов попытается затеять скандал вокруг этого вопроса, пусть не сомневается, что ему придется иметь дело со мной лично. Я люблю тебя и поддержу тебя во всех твоих начинаниях, не ограничивая и не обвиняя.
Твой отец, Датус".
Я отложил письмо.
– Что будем делать теперь? – спросила Маран с таким потрясенным видом, как будто письмо лишало ее наследства.
– Ты останешься богатой графиней Аграмонте, а я снова буду кусать тебя за задницу, – предложил я.
Она усмехнулась.
– Можешь делать это... или все остальное, что пожелаешь, – и она с самым вызывающим видом раскинулась на постели.
Мне едва хватало времени проводить с Маран хотя бы каждую вторую ночь: слишком много сил уходило на подготовку моих уланов к предстоящей войне. Я даже не смог присутствовать на великой речи Провидца Тенедоса, произнесенной в одном из самых больших парадных залов дворца Совета Десяти.
Эскадронный проводник Карьян явился ко мне и сказал, что ему до смерти надоело быть уоррент-офицером и он хотел бы вернуться к былым временам и просто служить мне. Я ответил, что занят, и предложил убираться к чертовой матери из моего кабинета.
– Сэр, – сказал он. – Когда началась эта заварушка, я служил так, как вы потребовали. Теперь бунт подавлен. Все получают медали и очень довольны. Почему я не могу получить то, что хочу?
Я объяснил, что никакая сила в мире не может превратить эскадронного проводника в ординарца командующего полком. Я сомневался, что даже генералам позволено иметь слуг такого высокого звания.
Карьян задумчиво посмотрел на меня, отсалютовал и вышел.
В тот вечер он зашел в один из баров, где обычно пили Золотые Шлемы, и заявил, что никто из них не сможет перепить настоящего солдата. Десять человек бросились на него, и ему удалось выбить дух из шестерых, прежде чем его повалили на пол. Четверо оставшихся совершили большую ошибку, повернувшись к нему спиной и заказав бутыль вина в честь своей победы. Карьян встал, схватил скамью и уложил их всех.
Потом он начал методически уничтожать таверну, круша и ломая все, что попадалось под руку.
Появились пятеро армейских полицейских, и он свалил их в кучу вместе с поверженными Золотыми Шлемами. За ними последовали две команды стражников по четыре человека. Он как раз начал входить во вкус, когда жена хозяина таверны вышла к нему навстречу с улыбкой и фляжкой вина... и с маленькой дубинкой, спрятанной за спиной. Делать было нечего: я заплатил штраф за Карьяна, вывел его из тюрьмы и перед строем уланов нашего полка сорвал с него офицерские нашивки и разжаловал в рядовые.
Пожалуй, за последние несколько месяцев я не видел более счастливого человека. Карьян даже улыбнулся, обнаружив при этом некоторый ущерб, нанесенный ему в сражении: на месте двух зубов зияли дыры.