Шрифт:
Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.
Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.
«Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве».
Расставались без особого тепла и как-то скомканно.
Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.
Дело, по всему, шло к ночи.
Санкт-Петербург, год 1832-й
Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.
Но – прекрасный.
Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.
Теперь, однако, стоит ранняя весна.
Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.
Хмуро.
Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.
Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.
Но как бы там ни было – волнуют душу.
Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты: «Ждите! Готовьтесь! Грядет!»
И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.
Не иначе и вправду грядет.
Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.
Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.
Зимний – балов, салонов, театральных премьер.
Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.
Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.
Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.
Суров этикет.
Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам-приживалкам.
Но все после, после!
А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.
Дальше за дело берутся зеркала.
И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.
Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет неправдоподобно сияет, затмевая зеркала.
Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные сharmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charmе de vous voir… [21] сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.
Однако ж неправда – или же правда лишь отчасти.
И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.
Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.
21
…прелесть… божественно… обворожительно… добрый друг… мой ангел… рады вас видеть… (фр.)
Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.
Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.
– Мon cher Мichel!
– Борис!
Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.
Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.
Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.
– Ты не знаком?
– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину.
Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.
И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.