Шрифт:
И Коля начал поход.
У юков нередко бывал Жильцев, проводил с ними беседы о программе левых эсеров, о текущем моменте, о позоре Брестского мира. Но юки ценили свою свободу и не пошли за Жильцевым. Им больше нравилась анархия, которую проповедовал секретарь уисполкома Кононевский, человек свирепый и напористый.
Он был единственный в нашем городе анархист, если не считать заведующего типографией Васильева, с которым он был в ссоре и принципиально расходился по вопросу о существе власти. Совсем жить без власти, по лозунгу «Анархия — мать порядка», или все же какая-то власть необходима, к примеру, для охраны той же анархии?
Юкам нравилась проповедь безвластия.
Гимназисты ходили на митинги, слушали споры левых эсеров с большевиками и размашистые речи Васильева.
Юки посещали и комсомольские собрания. Высмеивали Колю Бокова за его скоморошество, Сережу Орлова, заместителя, — за молчаливость и суровость, нападали на секретаря Нюру Красичкову, дочь сторожихи. Нюра девушка была боевая, смелая, но малограмотная и притом же заика. И, как все заики, очень любила выступать.
Я бывал на собраниях, спектаклях, лекциях и танцах юков. Танцевать меня никто в детстве не научил, работать ногами приходилось больше в поле, за стадом, и теперь я сидел и с завистью наблюдал, как ловко под игру духового оркестра юки шаркали по ровному полу послушными ногами.
Зато на дискуссиях по культурным вопросам, по литературе, религии я выступал охотно. Читал много, в каждую свободную минуту. На совместных собраниях комсомольцев и юков проводил лекции о происхождении на Земле жизни, о сотворении мира, о текущем моменте и о равноправии женщин.
Живя в одной квартире, мы нередко спорили с Колей, но быстро мирились. Намечали, кого перетащить из юков в комсомол.
Образованная молодежь нам нужна. А прах старого мира мы отряхнем с их ног.
Коля загорелся желанием сманить в комсомол Дину Соловьеву.
С этой целью он и ухаживал за Диной, не страшась Лени Голенищева. А впрочем, кто его знает! Парень он красивый, способный, но с ветерком.
Иногда во время антракта, пока переставляют декорацию, отпустит такую «интермедию», что впору бежать из театра. Выйдет перед зрителями в женском платье, на голове шляпа с большим пером, лицо измажет гримировальными карандашами и начнет петь черт знает какие частушки — он сам их сочинял: о любви, о поцелуях, об измене и еще о чем-то совсем неподходящем к текущему моменту жизни.
Красавца Колю любили, особенно молодежь, аплодировали, а он, руководитель комсомола, кривлялся еще больше, задирал платье, подбрасывал гитару, на которой мастер был играть.
Мы не раз его урезонивали, он давал клятву остепениться, но проходило время, ему, видимо, становилось тягостно, и снова выбрасывал коленце.
Где-то он сейчас, наш Коля? На квартире-коммуне или тоже уехал организовывать комбеды?
…Проезжаем лесом. Он по обе стороны. В полумраке могучие дубы сливаются в сплошные стены с осинами, едва белеют березы.
Сюда из города я нередко ходил один, обдумывая по дороге статьи, фельетоны, басни.
Как хорошо, бывало, идти полями при закате солнца вдоль телеграфных столбов. Прислонишься к какому-либо и слушаешь монотонно-певучее гудение — и думаешь, что в это время идут по проводам куда-то вдаль различные, печальные, тревожные и радостные, телеграммы.
Шагаешь тихо по столбовой дороге, и рифмованные слова сами приходят на ум. Пробовал тут же записать — нет, будто слова кто-то вспугнул.
Не однажды забирался я в глубь леса, доходил до оврага, по дну которого протекал ручей. Он брал свое начало из ключевых родников. Возле одного, самого большого, я садился под густую сень старой черемухи и читал или писал. Под журчание родника сладко думалось…
Мы выехали из леса. На опушке еще не скошена трава.
Доносятся запахи белой кашицы, голубой фиалки, душицы, нежной ромашки.
— Спишь или дремлешь? — окликнул меня Иван Павлович.
— Уснул бы, да Андрей всю спину мне отбил.
Андрей крепко дремал. То клонился вперед, словно упасть собирался, то вдруг отбрасывался назад и едва не сбивал меня с телеги. Но вожжи Андрей, боясь, чтобы они не упали и не замотались внизу в колесо, надел себе на шею, как ожерелье.
— Петр! — вновь окликнул меня Иван Павлович.
— Что, Ваня?
— Ты, случайно, не бывал на квартире у Романовских?
— Не был. Зачем к ним ходить?
Романовский — высокий седой старик лет пятидесяти с лишним, а может, и все шестьдесят, стройный, величавый, с породистым, холеным лицом, с военной выправкой. Его в качестве уполномоченного по нашему уезду прислала губерния, вернее — губпродком. В огромном, аршинном, «мандате» были перечислены все его права.
Да если бы только перечислены! Нет, в мандате строго, под угрозой губревтрибунала, приказано, чтобы все его распоряжения выполнялись всеми учреждениями беспрекословно и безволокитно. Во власти Романовского, согласно тому же мандату, находились все комбеды — и те, которые уже созданы, и которые будут организованы. Весь транспорт по уезду, вплоть до последней мужицкой клячи, тоже в его распоряжении. Отчет о собранном хлебе поступает к нему, и он уже сам этим хлебом распоряжается. Ему предоставляется право ареста любого работника в уезде, включая и нас, сроком до двух недель за невыполнение его приказов.