Шрифт:
– Это я, деданчик! Ты звонил? Я дверь открывала, звонок был. Только что зашла. За тобой заехать? Когда?
Дрейк взглянул на Катю. Та расставляла на столе чайные пары.
– Через часок, Маша. Спать не будешь?
– Что ты! Какое спать! У меня дел до утра. Заеду!
– Федя, я давно хотела спросить тебя...
– Давно?
– усмехнулся Дрейк.
– Полвека назад?
– Я серьезно. У тебя в жизни была неразделенная любовь?
– С чего ты взяла?
– Варенье вот попробуй, айвовое, с того года еще, но аромат! Когда у мужчины неладно с первой любовью, неладно потом всю жизнь. Извини, если что.
– Этот вопрос ты лучше Тургеневу задай.
Неужели он все тот же, подумала она и неожиданно для самой себя спросила:
– Неужели ты всю жизнь так и прожил в своих... фантазиях?
– А что тут такого?
– ответил Дрейк.
– Ты вот захотела стать актрисой - и стала. И прожила ею всю свою жизнь. Ну там за вычетом какого-то пустяка.
– Ты жесток...
Федор пропустил ее реплику мимо ушей.
– Да и не только, и не столько свою прожила, а... сколько их у тебя было? этих? ролей? двадцать семь?.. тридцать семь? Да хоть сто тридцать семь чьих-то фантазий. И они были для тебя важнее твоей собственной жизни. И жизни тех, кто был рядом с тобой. Разве не так? Чего ж ты теперь сетуешь? На тридцать семь отшлифованных тобой жизней?
– Я сетую?
– возмутилась Катя.
– С чего ты взял? Я его спросила: неужели ты прожил всю свою жизнь в своих дурацких фантазиях - а он меня же и упрекает!
– Кого его? Оттого и спросила, - усмехнулся Дрейк, - что сама запуталась в чужих фантазиях. Чужие страсти - они всегда чужие. От них одна сажа на душе, и та как камень. Пигмалион - шиворот-навыворот. Ладно, не будем об этом. Свои не изменишь, а чужие и подавно.
Катя не смогла удержать слезинку из левого глаза - он у нее всегда был слаб. «Надо же, не могу сдержать себя. Это правильно, что я ушла из театра», - подумала она.
– Займись лучше мемуарами, Катя. Сейчас все пишут, даже кто не умеет. Напиши о жизни, отданной театру. Так и назови: «Жизнь, отданная театру». У меня была одна знакомая... да ты ее знаешь, Анна Семеновна - помнишь, выступала со студентами? Она тоже отдала свою жизнь без остатка делу партии. За что на нее тоже как-то завели дело, по которому она загремела на Соловки. Это еще почище театра. Так, не поверишь, после всех своих мытарств свою трехкомнатную квартиру она завещала - знаешь кому?
– партии. А у нее сестра, племянник мыкаются по углам.
– Это ее дело.
– Ее, чье же еще? Ее сестра на поминках сказала о ней столько хороших слов, - Федор и не хотел говорить ничего этого об Анне, но против желания говорил, его, словно подмывал кто-то, и оттого он чувствовал на себя сильную досаду.
– Это наш менталитет, Федя.
– Да, воровству и глупости лучше подходит слово менталитет. Так вот, я докончу, последние три года она писала монографию, она их писала сразу несколько, под заглавием «Моя жизнь», прям как Чехов, и основные главы там были о призывах партии, не первомайских, а вообще, и ее, Анны Семеновны, зовах сердца, в частности. Вся изюминка состояла в том, что призывы и зовы совпадали во времени. И вот она писала, писала, писала... Ей даже семьей некогда было заняться. Не успела дописать. Может, и правильно. Потомкам-то сейчас вообще на все начхать.
Федор напрягся, почувствовал, что Катя станет возражать. Он и говорил ей это потому, что хотел получить отпор. Ему очень хотелось, чтобы Катя возразила ему, чтобы она почувствовала, что помимо ролей и книг есть еще и более хрупкое создание - жизнь. Ему хотелось напомнить ей, что все эти годы он был, жил, существовал на самом деле, а не на подмостках ее театра. И уж ни одна из ее тридцати, будь они неладны, семи ролей и близко не отразила того, что было у него в душе!
– Нет, ты жесток. Несправедлив, и прежде всего, к самому себе, - возразила, но мягко, Катя.
– А что же ты хочешь?
– у Федора запал пропал.
– Жизнь такая. Жизнь пирата, - лениво закончил он мысль.
– Нет, ты все такой же...
– С годами лучше становится лишь коньяк, - буркнул Федор.
– И скрипка.
Не успели они выпить по второй чашечке чая, как раздался звонок в дверь.
– Неужели час прошел?
– удивилась Катя. Ей было тревожно.
Зашла Маша. Екатерина Александровна не стала слушать ее возражений, усадила за стол и напоила чаем.
– Деда, а это что за фотка?
– спросила Маша.
– Это когда мы с твоим дедушкой были женаты, незадолго до того, как я снова вернулась в театр. Рядом с нами открыли фотографию. Помнишь?
– Помню, - кивнул дед, не взглянув на фотографию.
Екатерину Александровну кольнуло это небрежение - ведь он ни разу не видел этот снимок. На ней фотограф умело направил свет и потом отретушировал, так что на лице Федора не были заметны ожоги и рубцы. «А что ты хотела, голубушка?
– спросила она себя.
– Чтобы он в слезах и соплях кинулся ее разглядывать?»