Шрифт:
В первом стихотворении „Вольных мыслей“-„О смерти“-звучала тайная тоска по действию. Герой, ставший свидетелем гибели жокея, словно завидовал его судьбе, цельности его жизни:
Так хорошо и вольно умереть. Вею жизнь скакал — с одной упорной мыслью, Чтоб первым доскакать.Эта тоска потом как бы уходила вглубь, а авансцену цикла занимала мертвая зыбь будней.
В цикле „На поле Куликовом“, напротив, первое стихотворение открывается картиной полного покоя:
Река раскинулась. Течет, грустит лениво И моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва В степи грустят стога.На смену несколько изысканным и дробным деталям-символам „Вольных мыслей“ (озеро-красавица, „красавица — морская яхта“) приходит мощный обобщенно-эпический образ, олицетворенный в типическом русском пейзаже, одном из тех, о которых историк В. О. Ключевский, кстати, чрезвычайно ценимый Блоком, заметил, что путник может подумать, „точно одно и то же место движется вместе с ним сотни верст“.
Сотни верст — или лет, — могли бы мы добавить: столь исторически устойчивым кажется этот пейзаж поначалу.
Однако следующие строфы вносят в эту мнимую умиротворенность ноты острейшего драматизма:
О, Русь моя! Жена моя! До боли Нам ясен долгий путь!Исследователи [17] верно отмечают, что здесь перед нами снова возникает отголосок стремительного полета гоголевской тройки:
И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль… Летит, летит стенная кобылица И мнет ковыль… И нет конца! Мелькают персты, кручи… Останови!17
См., например, статью 3.Г. Минц «Блок и Гоголь». — «Блоковский сборник», II. Тарту, 1972, стр. 184.
Налицо резкая смена самого темпа повествования. „Натуралистически“ нарисованный вначале мирный пейзаж оказывается только „сном“ (образ сна у Блока обычно или, выразимся осторожнее, по большей части имеет отчетливый негативный смысл), обманчивым покровом драматического исторического движения.
За ним — воспоминание и, поскольку история постоянно оборачивается здесь у Блока живейшей современностью, пророчество о грозных битвах, тяжких утратах и поражениях:
Светлый стяг над нашими полками Не взыграет больше никогда. Я — не первый воин, не последний, Долго будет родина больна. Помяни ж за раннею обедней Мила друга, светлая жена! („Мы, сам-друг, над степью в полночь стали…“)Если в „Вольных мыслях“ порыв к жизни, к деянию был отчасти воплощен в смутном и стихийном женском образе („В дюнах“), конкретные, земные черты которого („звериный взгляд“) норой вступали в явное противоречие с его символическим смыслом, то в цикле „На поле Куликовом“ возникает романтически возвышенный, туманный, как видение или вещий сон, и в то же время пронизанный всеми отзвуками живейшей реальности образ:
И с туманом над Непрядвой спящей, Прямо на меня Ты сошла, в одежде свет струящей, Не спугнув коня. Серебром волны блеснула другу На стальном мече, Освежила пыльную кольчугу На моем плече. И когда, наутро, тучей черной Двинулась орда, Был в щите Твой лик нерукотворный Светел навсегда. („В ночь, когда Мамай залег с ордою…“)В историческом плане это видение ассоциируется с обладавшим для участников Куликовской битвы огромной притягательной силой образом заступницы-богоматери, с атмосферой легенд о чудесных знамениях, предвещавших желанный исход грядущего сражения.
Для значительного большинства блоковских современников, как, возможно, и для него самого, это — образ Родины, России (так же, как просьба помянуть воина в случае его гибели скорее обращена к ней — „светлой жене“; вспомним патетические строки: „О Русь моя! Жена моя!“).
Но, разумеется, этот образ играет и живыми красками воспоминаний о совершенно земных женах. Любопытно припомнить в этой связи строки одного из любимых Блоком поэтов, В. А. Жуковского, о Бородинском сражении:
Ах! мысль о той, кто все для нас, Нам спутник неизменный; Везде знакомый слышим глас, Зрим образ незабвенный; Она на бранных знаменах, Она в пылу сраженья… („Певец во стане русских воинов“)Разумеется, блоковский образ многозначнее и богаче, как и вся рисуемая им картина. „Куликовская битва“, которую предчувствует и славит поэт в своем цикле, обозначает не только назревающую в тогдашнем историческом настоящем социальную бурю, но и надежду „свергнуть проклятое „татарское“ иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, „декадентской иронии“ и пр. и пр.“ в собственных душах, как писал Блок в это время К. С. Станиславскому (VIII, 265).
Интересно, что несколько лет спустя Блок говорил об одном из всегда занимавших его русских поэтов: „Темное царство“ широко раскинулось в собственной душе Григорьева; борьба г темною силой была для него, как Оля всякого художника (не дилетанта), — борьбою с самим собой» (V, 500).