Шрифт:
Самое время посмеяться — хоть и на русской земле, а уже японские ветры.
От сырого уголька в вагоне и в самом деле было нежарко. Когда разговариваешь — парок из уст в уста. Савинков не унижался до шёпота — как всегда, своим тихим шелестящим голосом:
— Вот так, Любовь Ефимовна, — жизнь. Я был шафером на вашей парижской свадьбе. Теперь, если когда-нибудь попадём в Париж, кем стану, позвольте спросить?
— Всё тем же — Борисом Викторовичем... не решаюсь называть Борей...
— И — не называйте. Это вульгарно. Мы с вами всё-таки светские люди. — Он через пропасть потянулся к ней, чтобы поцеловать ладошку.
Как по приказу и свет погас.
— Мы не опустимся до темноты... наших отношений! Видно, опять уголёк сыроват.
Будто услышали его голос, устыдились. Вежливый стук из-за двери:
— Есть свечи, господа. — Сам же начальник поезда и принёс. — Не царские, но всё же...
— Несчастному царю свечи уже не потребуются. Разве что поминальные...
— Не ожидал от вас, Борис Викторович, такого монархического сочувствия.
— Извините, я и сам не ожидал. Но — не люблю революционной грязи. Вы задели самую больную струну в моей душе.
— Если так, извините и вы. Ненароком.
— Прекрасно, обменялись любезностями! Хотя от бессонницы мне не уйти... Вы догадливы — свечи. — Он взял одну, поставленную в пепельницу, в уголке своей полки прикрыл газетой... и, забыв недавний разговор, отвернулся на левый бок.
Противоположная полка обидчиво и нервно скрипнула. Начальник поезда, прикрывая дверь, стыдливо пробормотал:
— Спокойной ночи...
Савинков его не слышал — читал скупленные на очередной станции газеты. Любовь Ефимовна нарочно ворочалась с боку на бок. Деренталь при свете нижней свечи шуршал французским потрёпанным романом, юнкер старательно прихрапывал — всё как должно быть. И даже собственные мысли не сегодня же родились. Кондуктор теперь не знал, чем угодить, газеты на всех станциях скупал охапками, даже и многомесячной давности. Савинков читал такие жуткие измышления о рыбинских днях, что впору было схватиться за браунинг. Но было и поновее — о покушении на Ленина, о Директории, о Колчаке... и об убийстве царской семьи... Рука большевистской цензуры сюда не дотягивалась, писали кто во что горазд. А он?
Уставившись в потолок, спрашивал себя об одном и том же: «Что со мной происходит? Любовь к царям?!»
Когда он готовил убийство великого князя Сергея Александровича, в душе не было ни тени жалости. Когда трижды срывалось хорошо, казалось бы, подготовленное покушение на самого Николая, оставалась только досада: опять не вышло! По Божьему промыслу опоздал на благотворительный бал и не попал под кинжал Татьяны Леонтьевой; по трусости матроса избежал на «Рюрике» отравленной револьверной пули; по недогадливости одного растяпы в очередной раз прошёл мимо расставленной ловушки... и для чего?!
Чтобы со всей семьёй, с дочерьми и малолетним наследником, быть зверски убитым в Ипатьевском доме Екатеринбурга?!
Опять вспомнился бесподобный Ваня Каляев. У него дважды не поднялась рука бросить бомбу в карету князя Сергея, потому что там были дети. И «Генералу террора» не хватило духа обвинить своего варшавского друга в трусости или малодушии. А здесь новые властители с красными звёздами на лбах приходят в подвал, куда завели всю семью, и бессловесно расстреливают одного за другим, а после на глазах ещё живых — добивают...
Можно что угодно думать о царе Николае, но он и в эту роковую минуту не изменил своему благородству — выступил вперёд, чтобы получить первую пулю и хоть на какое-то мгновение продлить жизнь обречённой семьи... Савинков знал, сколько уже к исходу этого года напущено туману на мрачную и позорную для России казнь царской семьи. Это не Франция, где головы королям рубили публично; даже революционные палачи соблюдали этикет и порядок. А что сказать о красных палачах? За всеми мелкими исполнителями, вроде коменданта Ипатьевского дома Юровского, по ремеслу часового мастера, а по душе российского Каина — он ведь и родился в городе Каинске, — за всеми за ними стояли Бронштейн-Троцкий, Ульянов-Ленин, Янкель-Свердлов. Особенно последний. Он понимал, что русская охрана при всей своей революционности по-христиански сочувствует несчастной семье Романовых, и требовал замены всего караула. Как ни безмозгла Уфимская Директория, она и отдалённо не напоминала интерразношёрстный народ Уральского Совета. Екатеринбург прикрывал русский дурак Белобородов. Ему приказывали на интерместечковом языке — он исполнял. И раболепно слал телеграммы, вроде этой:
«Москва. Председателю Ц.И.К. Свердлову.
Согласно указанию Центра опасения напрасны точка Авдеев сменён его помощник Мошкин арестован вместо Авдеева Юровский внутренний караул весь сменён заменяется другими точка Белобородов».
Получив очередные указания, часовщик Юровский заменил весь караул и поджидал посланца Свердлова — «человека с чёрной как смоль бородой», московского инспектора-палача. Но ещё не дождавшись его приезда, рапортовал: