Шрифт:
Пусть из носа хоть сопли, хоть юшка, -
ты деревнина дочка... Держись!
Ты шатаешься... Тебе худо...
Но долби и долби, не валясь,
чтобы жизнь получшела повсюду -
и в деревне Великая Грязь».
Страшный ветер меня колошматил,
и когда уже не было сил,
то мне чудился председатель,
как он с Лениным говорил.
И опять я долбила под грохот,
и жила, и дышала одним:
не захлопнется крышка гроба
ни за Лениным, ни за ним!
И я верила в это не словом,
не пустою газетной строкой,
а я верила своим ломом,
и лопатою, и киркой.
А потом и бетонщицей стала,
получила общественный вес.
Вместе с городом я вырастала,
и я строилась вместе с ГЭС.
Но, казалось, под наговор вешний,
лишь вибратор на миг положу -
ничего я на деле не вешу,
отделюсь от земли - полечу!
И летела по небу, летела,
ни бетона не видя, ни лиц,
и чего-то такого хотела,
что похоже на небо и птиц.
Но на радость мою и на горе
над ломающей льдины горой
появился весною в конторе
интересный москвич молодой.
Был он гордый... Не пил, не ругался,
на девчонок глаза не косил.
Увлекался искусством, а галстук
и в рабочее время носил.
Я себя убеждала: «Да что ты!
На столе его, дура, лежит,
понимаешь, не чье-нибудь фото,
а французской артистки Брижитт».
И глядела я в зеркало хмуро
и за словом не лезла в карман:
«Недоучка... Кубышкой фигура...
И румянец уж слишком румян...»
Я купила в аптеке лосьону
для смягчения кожи рук.
Терла, терла я их потаенно
от своих закадычных подруг.
И, терпя от насмешников муку,
только сверху я трогала суп
и крутила проклятую штуку
под названием «хула-хуп».
И читала я книжку за книжкой,
и для бледности уксус пила -
все равно оставалась кубышкой,
все равно краснощекой была.
Виновата ли я, что эпохе
было некогда не до меня,
что росла на черняшке, картохе,
о фигуре не думала я?
Мой румянец - не с витаминов,
не от пляжей, где праздно лежат,
а от хлещущих вьюг сатанинских,
от мороза за пятьдесят.
Ты, наверно бы, так не смеялась,
не такой бы имела ты вид,
если б в Нюшкиной шкуре хоть малость
побывала, артистка Брижитт!
Позабыть я себя заставляю -
никогда позабыть не смогу,
как отпраздновать Первое мая
мы поплыли на лодках в тайгу.
Пили «гымзу» под частик в томате
за любовь и за Братскую ГЭС.
Кто-то был уже в чьей-то помаде...
Кто-то с кем-то куда-то исчез...
Я смотрела тайком пригвожденно,
как, от всех и меня вдалеке,
размышлял у костра отчужденно
он с приемничком-крошкой в руке.
Несся танец по имени «мамба»
и Парижей и Лондонов гул,
и шептала я: «Мамочка-мама,
хоть бы раз на меня он взглянул!»
И взглянул - в первый раз любопытно...
Огляделся - мы были вдвоем,
и, кивнув на вечерние пихты,
он устало сказал мне: «Пойдем...»
И пошла, хоть и знала с тоскою:
оттого это все так легко,
что я рядом была, под рукою,
а француженка та далеко.
Я дрожала, как будто зверюшка,
и от страха, и от стыда.
До свидания, бывшая Нюшка!
До свидания, до свида...
И заплакала я над собою...
Был в испуге он: «Что ты дуришь?»
А в приемничке рядом на хвое
надо мною смеялся Париж.
С той поры тот москвич поразумнел:
и наряды он мне отмечал,
и выписывал новый инструмент,
а как будто бы не замечал.
Но однажды во время работы
закачалося все на земле.
И внутри меня торкнулось что-то,
объявляя само о себе.
Становилось все чаще мне плохо,
не смотрела почти на еду...
Но зачем же, такая дуреха,
я сказала об этом ему?!
Смерил взглядом холодным и беглым