Шрифт:
Должен признаться, мы все выпили немало, но и при этом поведение Октавия было из ряда вон: он увивался вокруг нее, словно снедаемый любовью Катулл, держал ее за руку и нашептывал на ушко, радуясь как мальчишка (в конце концов, он и есть мальчишка, несмотря на весь важный вид, который на себя напускает), и тому подобные глупости. Все это происходило прямо на глазах у его собственной жены (не сказать, чтобы это было так уж важно, хотя она тоже ждала ребенка) и мужа Ливии, который, казалось, ничего не замечал, сидя с кроткой улыбкой на устах, словно честолюбивый отец дочки на выданье, а не муж, честь которого была под угрозой. Как бы то ни было, в тот момент меня это мало занимало; я находил такое поведение довольно вульгарным, но что (спрашивал я сам себя) можно ожидать от внука обычного захолустного менялы. Если, нагрузив одну повозку, он желал прокатиться на другой, уже полной, то это его личное дело.
И вот теперь, четыре месяца спустя, когда по Риму ходят самые невероятные скандальные слухи, я уверен, ты бы мне не простил, если бы я не рассказал тебе о том вечере у Клавдия Нерона.
Менее чем две недели назад Скрибония, тогда еще его жена, разрешилась дочкой — хотя, казалось бы, даже приемный сын божества мог бы сподобиться родить сына. В тот же день Октавий вручил Скрибонии письмо с разводом — что само по себе неудивительно, ибо, если верить молве, соглашение на этот счет было достигнуто заранее.
Но — и вот в чем весь скандал–то — неделей позже Тиберий Клавдий Нерон развелся с Ливией и уже на следующий день отдал ее, все еще беременную, вместе со значительной суммой приданого Октавию в жены. Сенат это дело одобрил, жрецы принесли жертвы — ну и тому подобный глупый вздор.
Спрашивается, как может хоть кто–нибудь принимать подобного человека всерьез? И тем не менее глупцы находятся.
V
Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)
Обстоятельства, окружавшие мое рождение, были известны всему миру задолго до того, как они стали известны мне; и когда я наконец достигла того возраста, когда могла их понять, мой отец уже правил миром и почитался за бога; а мир давно понял, что деяния бога, какими бы странными они ни казались простым смертным, ему самому представляются вполне естественными и в конце концов неминуемо становятся таковыми в глазах тех, кто боготворит его.
Посему мне вовсе не казалось странным то, что Ливия была мне матерью, а Скрибония — лишь редким гостем в моем доме, дальним, но необходимым родственником, которого вынужденно терпели из не вполне осознанного чувства долга. Мои воспоминания об этом времени весьма туманны, и я не совсем доверяю им, но, как мне теперь кажется, эти годы были обыденны в своей безмятежности. Ливия была строгой, церемонной и сдержанно любящей матерью, и никакой другой я не знала.
В отличие от большинства людей в его положении, мой отец настоял, чтобы я воспитывалась по старинке, в его собственном доме, оставаясь на попечении Ливии, а не няньки, и следил, чтобы я в соответствии с семейной традицией умела ткать, шить и готовить пищу — как это издревле повелось в семействе Октавиев; при всем при этом я должна была получить образование, достойное дочери императора. Итак, с самых ранних лет я ткала полотно наравне с простыми рабами и училась латыни и греческому с Федром, невольником моего отца; впоследствии я постигала премудрости наук под руководством его доброго друга и учителя Атенодора. И хотя тогда я этого не знала, самым важным обстоятельством в моей жизни являлось то, что у отца не было других детей, — порок, которым страдали все Юлии.
Я не часто видела его в те годы, но тем не менее его влияние на меня было самым значительным в моей жизни. Географию я учила по его письмам, приходившим целыми связками отовсюду, где бы он ни находился — в Галлии, Испании или на Сицилии, в Далмации, Греции, Азии или Египте, — и которые ежедневно мне зачитывались.
Как я уже заметила, мы редко с ним виделись, но даже до сих пор мне кажется, будто он все время был рядом. Стоит мне закрыть на мгновение глаза, как я почти физически ощущаю его руки, подбрасывающие меня высоко в воздух, — в то время как я заливаюсь смехом и замираю от сладкого ужаса, — и затем выхватывающие меня из пустоты, в которую я только что была ввергнута; слышу его низкий голос, говорящий нежные и ласковые слова; чувствую прикосновение его ладони, поглаживающей меня по голове. Я помню игры в мяч и камешки, усталость в ногах, когда мы взбирались на небольшие холмы в садах за нашим домом на Палатине, откуда открывался прекрасный вид на город, словно огромная головоломка широко раскинувшийся под нами. Но почему–то лица его в те годы я никак не припомню. Он звал меня Римом, своим «маленьким Римом».
Мой первый ясный зрительный образ отца относится к тому времени, когда, вступив в свое пятое консульство (мне тогда было девять лет), он был удостоен тройного триумфа в честь побед в Далмации и Египте и в битве при Акции.
С тех пор празднования военных успехов в Риме не проводились; позже отец объяснил мне, что, по его мнению, даже то, в котором он принимал участие, было довольно вульгарным и варварским зрелищем, но тогда необходимым с политической точки зрения. Поэтому теперь мне трудно с точностью сказать, чему великолепие этой церемонии было обязано больше: своей исключительности и тому факту, что впоследствии ничего подобного Рим не видел, или искаженному преломлению реальных событий в моей склонной к преувеличению памяти.
Больше года я не виделась с отцом, который за все это время, вплоть до своего триумфального возвращения, так ни разу и не смог выбраться в Рим. В тот день Ливия, я и другие дети нашего семейства должны были встретить его у городских ворот, куда мы прошли в сопровождении группы сенаторов; мы заняли приготовленные для нас почетные места и стали ждать его появления. Для меня это все было игрой; Ливия сказала мне, что мы идем смотреть парад и чтобы я вела себя хорошо. Но я не могла усидеть на месте и постоянно вскакивала со своего сиденья и изо всех сил старалась увидеть, как появится мой отец на извилистой дороге, ведущей к городу. И когда наконец я его заметила, то радостно вскрикнула и захлопала в ладоши и кинулась было ему навстречу, но Ливия вовремя остановила меня. Когда он оказался достаточно близко, чтобы узнать меня, он пришпорил лошадь и, оторвавшись от остальной процессии, оказался рядом с нами; он, смеясь, подхватил меня на руки, затем нежно обнял Ливию — и у меня снова был отец. Пожалуй, то был последний раз, когда я помню его обычным отцом, таким, как у всех других детей.