Шрифт:
Я уже говорил, что вырос, как травинка в щели между двумя булыжниками. Но в этой травинке столько же жизненных соков, как и в травах альпийских лугов. Одинокая жизнь в шумном Париже, учение не из-под палки, профессия по душе (я всегда сам выбирал, что преподавать) облагородили меня, но не изменили. Почти всегда люди, поднимающиеся по ступенькам общества, от этого не выигрывают, ибо меняются; они утрачивают свою цельность, самобытность; порвав со своим классом, они не могут освоиться с отличительными особенностями другого класса. Самое трудное – это не подниматься наверх, а оставаться самим собою, поднимаясь.
Нередко в наши дни возвышение и торжество народа сравнивают с нашествием варваров. Это сопоставление мне нравится, я его принимаю. Да, варвары, полные свежих сил, животворных, молодящих; варвары, т. е. путники, шествующие ко граду Будущего, конечно, медленно, ибо каждое поколение делает лишь несколько шагов, останавливается и умирает, но следующие поколения все же продолжают идти вперед.
Мы, варвары, обладаем естественным преимуществом: у высших классов, правда, есть культура, но зато у нас гораздо больше жизненной энергии. Им неведомы ни тяжкий труд, ни его напряжение, суровость, ни добросовестность, вкладываемая в него. Их модные писатели, баловни общества, витают в облаках и, горделиво уносясь ввысь, не удостаивают взглянуть на землю. Как же они могут ее оплодотворить? Она требует, эта земля, чтобы люди поили ее своим потом, согревали своим животворным теплом. Наши варвары все это щедро ей дают, и земля их любит. И они безгранично любят ее, даже чересчур. Описывая свою любовь к земле, они порою вдаются в излишние подробности, как Альбрехт Дюрер [44] с его угловатыми святыми, или Жан-Жак, [45] с его чрезмерной витиеватостью, делающей его восторг несколько искусственным. Вдаваясь в подробности, они портят целое, но не надо их бранить: это результат избытка любви, желания выразить ее, изобилия жизненной силы. Сила эта ищет выхода, бунтует, вредит себе самой; желая дать все сразу – и листья, и цветы, и плоды, она скрючивает и даже ломает ветви.
44
Дюрер Альбрехт (1471–1528) – великий немецкий художник и гравер эпохи Возрождения.
45
Имеется в виду Жан-Жак Руссо.
Эти недостатки великих мастеров часто встречаются и в моих книгах, не обладающих, однако, их достоинствами. Ничего! Выходцы из народа, с их свежими силами, все же поднимают искусство на высшую ступень, омолаживают его, всячески стремятся сделать его более жизненным. Обычно они ставят перед собою более трудные, более далекие цели, чем остальные, m берутся не за то, что позволяют силы, а за то, что подсказывает сердце. Если я не вполне постиг, то по крайней мере верно наметил цель истории и дал ей определение, какого еще не давал никто. Согласно Тьерри, [46] история есть повествование, согласно Гизо [47] – анализ; я же назвал ее воссозданием истины, и это имя останется за нею. Пусть будет это моим вкладом в грядущее.
46
Тъерри Огюстен (1795–1856) – французский буржуазный историк, которого Мишле высоко ценил, но с историческими взглядами которого не был согласен и полемизировал в своем «Введении во всеобщую историю» и во втором издании «Римской истории».
47
Гизо Франсуа (1787–1874) – французский историк и реакционный политический деятель. В 1840–1848 гг. – министр иностранных дел и премьер-министр.
Кто беспощаднее, чем я сам, мог бы критиковать мои книги? Читатели принимали их слишком благосклонно. Неужели вы думаете, что я не вижу, как несовершенно и это мое произведение?
«Зачем же тогда вы его издаете? – слышу я вопрос. – Не извлечете ли вы из этого выгоду?»
Выгоду? И не одну, как увидите. Во-первых, я потеряю ряд друзей. Затем – я расстанусь с мирной жизнью, так хорошо отвечающей моим вкуоам. И мне придется отложить капитальный труд, которому я посвятил уже столько лет. [48]
48
См. примечание 3.
«Тогда, по-видимому, для того, чтобы участвовать в политической жизни?»
Ничего подобного. Я знаю себя; у меня нет для этого ни здоровья, ни способностей, ни умения обращаться с людьми.
«Тогда зачем же?»
Если вы непременно хотите знать, я вам скажу. Я выступаю потому, что никто не выступит вместо меня. Хоть многие могут сделать это куда лучше, но все они ожесточены, все исполнены ненависти; а я еще способен любить. И, быть может, я лучше их знаком с происхождением и историей Франции; как ни тягостно ее нынешнее положение, но я помню, что в ее многовековой жизни подобные периоды уже бывали. Во мне всегда говорил голос сердца, я был равнодушен к политическим расчетам и, подходя к какому-нибудь вопросу, никогда не становился на предвзятую точку зрения.
К тому же я больше, чем кто бы то ни было, страдал от прискорбного разлада, который стараются искусственно вызвать между классами и между людьми везде, ведь я заключаю их всех в своем сердце.
Франция находится сейчас в столь тяжелом состоянии, что медлить и колебаться больше нельзя. Я не преувеличиваю свои возможности и знаю, что с помощью книги многого не добьешься, но речь идет не о том, что в моих силах, а о том, что я должен сделать.
Я вижу, как Франция все слабеет и слабеет, погружается в пучину, словно Атлантида. Пока мы ссоримся, наша страна гибнет.
И с Запада, и с Востока всем видно, как тень смерти нависает над Европой. С каждым днем эта тень удлиняется. Уіже погибли Италия, Ирландия, Польша [49] … Теперь на очереди – немцы. [50] О, Германия, Германия!
Если Франции суждено умереть естественной смертью, если исполнились сроки, то я, быть может, покорюсь и поступлю, как путник на терпящем крушение корабле: закрою лицо и поручу себя богу. Но положение совсем не таково, и это меня возмущает: наша гибель нелепа, бессмысленна, подготовляется нашими же руками. Чья литература до сих пор властвует над умами во всей Европе? Французская, несмотря на всю нашу слабость. У кого сильная армия? Только у нас.
49
Намек на торжество реакции: в Италии – подавление австрийскими войсками революций в Неаполе и Пьемонте в 1820–1821 гг.; в Ирландии – ликвидация остатков парламентской автономии; в Польше – подавление восстания поляков против царского самодержавия в 1830–1831 гг.
50
Намек на подавление восстания силезских ткачей в 1844 г.
Англия и Россия, два колосса на глиняных ногах, производят на Европу обманчивое впечатление силы. Великие империи, но слабые народы! [51] Стань, Франция, наконец, единой и ты будешь сильна, как все остальные нации, взятые вместе.
В первую очередь мы должны, прежде чем наступит кризис, [52] признать свои ошибки, чтобы на мне пришлось, как в 1792 и 1815 годах, [53] перестраиваться перед лицом врага, наспех меняя и позиции, и тактику, и политику.
51
Мишле имеет в виду слабость государства, в котором большинство жителей – рабы.
52
Нигде в истории я не наблюдал, чтобы мирный период длился более тридцати лет. Банкиры, не сумевшие предвидеть ни одной революции (даже Июльской, хотя некоторые из них причастны к ней*), утверждают, что в Европе все останется без всяких перемен. Первый их довод: «Мир выгоден всем». В действительности он выгоден другим странам, а не нам: те быстро двигаются вперед, а мы плетемся еле-еле и скоро останемся в хвосте. Другой довод: «Война не может начаться без займов, а мы займа не дадим». Но войну можно начать, если казна богата (как у России), а иногда войну питает сама война (как во времена Наполеона). (Прим. автора.)
* Намек на то, что после Июльской революции 1830 г. к власти во Франции пришли крупные буржуа-банкиры.
53
В 1792 г. началась ожесточенная борьба молодой Французской республики с иностранными интервентами; в 1815 г. династия Бурбонов окончательно вернулась во Францию на штыках иностранных войск.