Шрифт:
Седой пихнул в его сторону табурет и с широкой улыбкой обернулся к нам.
— Мерочку с ножки снять?
— Хенрик Вуцба.
— Так вы по личному делу? Мастер Вуцба, земля ему пухом — уже три-четыре года как преставился.
Бросило Щекельникову взгляд: настолько по-польски он понять мог. Тот лишь пожал плечами.
— Вывеска осталась, — сказало я-оно.
— Это да. Люди ведь привыкают. Ежели чего в голову западет, выковыривать сложно будет.
— Но вы Вуцбу знали? Как мастерскую после него унаследовали?
— От вдовы мастера Хенрика. Сам я ему частенько помогал, когда работы много было, так что…
— Так, может, помните человека, который квартировал здесь в тысяча девятьсот семнадцатом — восемнадцатом. Филипп Герославский. У вас же есть тут угол наверху?
— A-а! Раз или два его видал.
— Вуцба вам чего-нибудь рассказывал о нем?
— Дворянин, только что после каторги, так? — Сапожник потер лоб. — Так это его господа разыскивают, так? Нет, не знаю ничего, куда он подевался.
— Эт-точно! — воскликнул младший сапожник. — Что там нам до господских делишек! Садись, мастер. Нам обувь делать! — Он яростно застучал молотком. — Са-по-ги, са-по-ги, са-по-ги!
— Хлебало закрой, когда я с клиентом гутарю!
— Так слышу же, что не сапогитебе пришли заказывать! Для господ только господа важны, господа по народу топчутся. Потому-то и сапоги твердые, тяжелые для того иметь должны — так мы уж клиентам уважаемым броневые подошвы пришпандорим, чтобы было удобнее и сильнее нас топтать. Садись, мастер, за работу. Нам сапоги шить!
— Лучше трахни себя молотком по башке, какую революцию в мозгах делать можешь, вот такую и твори — твоя башка, и кровь твоя. Боже ж ты мой, как подумаю, это ж если такие недозрелые возьмутся молотками забивать других — так сразу выстучат и народ новый, и господ новых: квадратных, треугольных, полукруглых, в зубчик, в рубчик, в крестик — все люди по одной колодке, вот и будете иметь одноколодочный рай!
— А чтоб вы видели! Рай! Рай, где один сапожник другому не должен сапоги чистить, и первый встречный в сторублевой шубе не будет мастера ставить по стойке смирно, чтобы потом, по милосердию своему, лысородному, гривенник кинуть! Вот вам и правота одноколодочная! А ежели нет, то всегда, мастер-ломастер, найдешь кого другого, по другой колодке выбитого, чтобы в пояс им кланяться да пол перед ними вылизывать!
Мастер за голову схватился.
— Ага, вот оно что тебе в заднице свербит! Вот что душонку, гнилыми кишками фаршированную, грызет, что есть на земле люди повыше, и что на них снизу вверх глядеть следует. В этом для тебя революции гвоздь: забить их в землю, чтобы больше и не высовывались! Из этого вся революция ваша — из стыда! А еще — из амбиций перекисших, в ад для душ превратившихся! Вместо того, чтобы самому в господа идти и над грязью подняться, всех их под ноготь, и в грязь свою забить!
— Ужас, ужас, ужас! — воскликнул молодой и швырнул полуботинок под закопченный потолок. — В господа идти! А какая ж в том разница, кто над кем с кнутом, из рублей скрученным, стоит, пока есть стоящие на ногах и стоящие на коленях?! Ба, и можно ли вообще мечтания с амбициями реализовать…! Для того-то леворюция нужна, ведь, даже если миллион сапог стачал бы, все равно ж в салоны по причине этой не пустят. Праворюция правит! Сапожником родился, сапожником и подохну! Замерзло!
— Прошу прощения, — вмешалось я-оно, — можете мне, добрый человек, сказать хотя бы, где мне вдову найти?
— На станции Ольхон, на еврейском постоялом дворе варит, — бросил мастер, после чего тут же повернулся к подмастерью. — Мильён сапог! А ты бы хотел в такие салоны попасть, куда за тачание сапог пускают? Так давай! — Он пнул кучу обносок. — Вот прямо сейчас сапожный салон и устроим! Девок сапожных приведем, водочкой сапожной зальем, и весь рай одноколодочный и устроим! И будет один другому, князь, хрясь и грязь!
Поспешно вышло на улицу, скользя на ступеньках; отзвуки сапожного спора за пределы мастерской не выходили. Заполнило легкие чистым, морозным воздухом. Все еще слегка обескураженно, обменялось взглядами с Чингизом.
— Что это с ними?
Тот пожал плечами.
— Это все Черные Зори.
Поехало к Тесле, в Физическую Обсерваторию Императорской Академии Наук.
Тяжелое облако тьвета покрывало половину квартала — залитые тьветом дома, лед и снег, залитые тьветом улица и немногочисленные прохожие на ней, в мираже-стекольных очках, с ангельскими светенями за спиной; попрятавшиеся в одной и другой подворотне жандармы тоже в тьвете. Подъехало под главный вход, возбуждая длинный блеск от саней. Это уже не тьвечки, не черные факелы — но настоящие прожекторы тьвета должны были установить вокруг Обсерватории.