Шрифт:
И все же в глубине души он радовался, что разыскал ее. Уже два месяца, как он прибыл в Нью-Йорк, и ни одного дня не забывал о цели своего приезда, он перезнакомился здесь благодаря Майклу со многими русскими в надежде встретить Ивану. Но сегодня утром... не зря предчувствие что-то подсказывало — проснулся от того, что ему показалось, что она его звала, а потом увидел сквозь дрему грустный образ с дымчатым взглядом, единственное, что, пожалуй, не поменялось в ней с годами, и с двумя длинными, туго сплетенными косами по плечам, вспомнил это, и старая ревность внезапно, как плешивый пес из подворотни, выскочила и завыла, прервала ход его мыслей: ведь та, за кем он примчался за тридевять земель, даже дважды не взглянула на него за весь вечер, занятая гостями, или притворно занятая гостями, будто не знала и не хотела знать его и будто вычеркнула их общее прошлое из памяти бесповоротно.
— Если бы ты знал такую женщину, ты бы никогда не дал ей уйти... Я тебя знаю, — возразил Майкл.
— И если бы я дал ей уйти, я бы нашел ее снова, — ответил Андрей.
И всю дорогу они больше не сказали друг другу ни слова.
«Да, все-таки я нашел ее, — думал Андрей в ту ночь, даже не пытаясь заснуть, лежа на узкой кровати и закинув руки за голову и наблюдая, как в оконное стекло стекает звездная, лунная ночь. И ему снова отчетливо привиделся тонкий, печальный образ, явившейся прошедшим утром, и образ этот был настолько не похож на оригинал, увиденный вечером, что ему хотелось плакать, в первый раз за многие годы хотелось плакать так, как он плакал в детстве. Ну, что ж, он знал, что люди с возрастом становятся сентиментальны, только не ожидал, что с ним это может случиться так скоро. Он думал о своей любви и только сейчас начинал понимать, что не любил раньше. То чувство, которое он испытывал и принимал за любовь, на самом деле было жгучим желанием утоления собственного тщеславия и существовало как бы при нем, как, например, всегда при нем были его блестящие, цвета вороньего крыла кудри — предмет всеобщего восхищения, создавая необходимый комфорт для его не терпящего дискомфорта «я». Теперь же с ним происходило нечто иное, незнакомое. Он ощущал, как какая-то сила изымала что-то главное и важное из него самого и несла к ней, и не было возможности существовать без этого важного и без той, которой это важное и главное теперь принадлежало. Андрей поражался переменам в себе и не менее того поражался переменам, произошедшим в ней. Она, безусловно, стала красивее, чем была раньше, но в ее красоте отражалось теперь что-то надломленное, настороженное и холодное, что она тщательно прятала от других. От других, но не от него, потому что он-то знал ее лучше, чем кто-либо. Даже лучше, чем этот человек, Артур Файнс, который называет себя ее мужем, моментально ему не понравившийся своей какой-то непозволительно показной любовью к ней. Что за страшную игру она затеяла? Новый муж, чужое имя, квартира в Манхэттене... как это все могло с ней случиться? И как это все могло с ним случиться, что жизнь без нее потеряла смысл? Настолько, что бросил и женщину свою, и ребенка... за одну только встречу с ней... За один только взгляд. Да, он жаждал прежнего ее взгляда, каким смотрела она на него в первые месяцы их совместной жизни, или тогда, в ту страшную, последнюю их ночь в дедовом доме, о которой он не мог впоследствии вспоминать без стыда — там было такое восхищение и такая преданность в глазах, какую он никогда и ни в ком не встречал. И он искал, весь вечер искал и ждал в нетерпении того восхищения и ту наполняющую его ум и душу безотчетным наслаждением преданность и... не дождался. Взгляд ее был отстраненным, холодным и чужим. Нестерпимо чужим. Но ничего — он потерпит, чтобы добиться того, ради чего приехал сюда. Действительно, она казалась завидно безучастной и равнодушной ко всем, включая его самого. И это включение, а не исключение из общего были трудными и непривычными для него и били по самолюбию. Но на что он рассчитывал? Почему был так уверен в неотразимом впечатлении, какое на нее произведет? Только потому, что раньше так было? Что ж, он, действительно, ехал в Нью-Йорк забирать ее обратно, как нечто такое, что ему безоговорочно принадлежало, и предполагал, что, стоит ему все объяснить ей, оправдаться и рассказать о своей любви, как она простит и последует за ним. Нет, теперь видел он, она не последует, потому что очень изменилась. В чем же? Да, очевидно, стала красивее и недоступнее. Майкл прав. Тишина в ней только внешняя, а под тишиной вулкан, темные угли. А что еще? А то, что она больше не любит его! Вот что теперь очевидно! И от этой мысли внутри него все напряглось. Вот именно — любовь, которая казалась ему бездонной (ведь и ушла она от него от того, что любила страшно, нечеловечески). Так вот та любовь показала пустое дно... И это он вычерпал ее до последней капли. И сейчас, когда она ему нужна, он оказался ей абсолютно не нужен. Но даже если это так, при чем здесь какой-то Артур? Официально они не разведены... Значит, и американский брак незаконен. Или не было брака? Нет, брак был, ведь ее представили ему, как Ванессу Файнс. Во все это невозможно поверить, или от всего этого можно сойти с ума. Нет, надо увидеть ее непременно, как можно скорее, увидеть, чтобы все разъяснить, чтобы снова взглянуть ей в глаза и убедиться, что он ошибся, что она все еще принадлежит ему, ему одному... Как бы он хотел в эту минуту оказаться с ней рядом и унять, успокоить свое сердце, но этого-то как раз и невозможно было сделать, и именно эта невозможность угнетала и раздражала его больше всего. Впервые обстоятельства складывались так, что изменить их, подчинить себе он был не в состоянии. Я увижу ее завтра, а там все решится самой собой...» — попробовал он успокоиться и поспать хотя бы пару часов, пока совсем не рассвело. Но сон так не пришел.
* * *
«Что так расстроило тебя, прелесть моя? — думал Артур, когда после того, как разошлись гости, Ванесса в задумчивости ушла на террасу, — как будто во всем мире ты — одна. Как будто и меня нет рядом. Да не во мне дело, В тебе... только в тебе. Что бы я ни сделал для твоего счастья, для твоего спокойствия. Но что и как? Насколько было бы легче, если бы ты говорила со мной о том, что чувствуешь и что мучает тебя. Под силу ли мне твое молчание? Нужно, чтобы было под силу... Я понесу свою любимую на руках, если она устанет... Отдам и жизнь, если понадобится... Но, может, никакого отчуждения и нет. Просто она устала, было много людей. Ей скучно с ними. А со мной? Все-таки, как изменилось у нее лицо, когда Майкл представил своего друга. Андрей Стократов, так, кажется. Недавно из России. Странный, странный тип. Может, они были знакомы? Ведь, что он, в сущности, знает о своей жене? Как долго он знает ее? Год... Год, который важнее предыдущих тридцати пяти лет. Несса все поменяла. И жизнь, и его самого поменяла! Какую страшную власть она имеет над ним! Ее лицо, ее движения, ее душа, с которой он, в сущности, не знаком, к которой не может добраться, как ни старается. Но нужно терпение, и он готов терпеть. Но все же, как легко он подчинился этой власти! Но подчинение это желанно, хоть и тревожно. Что он был раньше и кем бы он стал без нее? Все тем же фланирующим по жизни одиночкой с временами пугающей неудовлетворенностью и пустотой внутри. Нет, завтра, все встанет на свои места. Она слишком чувствительна, а он чересчур тревожится о мелочах. Надо дать ей пространство для ее эмоций, дать ей быть самой собой. Хорошо, что он пригласил Майкла с этим русским. И она сказала, будто отсутствуя и думая о чем-то другом: «Конечно, будем рады»».
* * *
У Ванессы не нашлось предлога, чтобы отказаться от ужина вчетвером. И сейчас, в полдень, она сидела в пустой гостиной, глубоко погрузившись в воды печали своей. Та, прежняя, смотрела изнутри и укоряла. Или жалела, или презирала, или умоляла — невозможно было понять. Резное, в ажурной оправе, сверкающее зеркало напротив отражало бледное, почти восковое, с обострившимися за ночь чертами лицо. В нем — распутье дилеммы, пронзительная прозрачность — признак призрака. Немая неуловимость. Одно движение света, и образ преобразовался. Стал воздушным и сонным. Но вот тень пролегла от окна и подрисовала веки синим; потом задрожала и сломала форму лица, размыла черты. Перетекающая сущность... Что в ней настоящего? Как тяжела и опасна эта неустойчивость. Любая сила может овладеть, когда нет стержня. А может, это все — только в ее голове. Эластичность воображения поразительна... А явь? Тверда и трудна. И требует присутствия. Так, о чем же она думала? Да о предстоящем вечере...
Она наденет вишневое платье, как напоминание о вишневых венках прежней любви, и не посмотрит в глаза его, а только поверх их непривычной растерянности. Она будет — сама благосклонность. Теперь он у нее в гостях, теперь он — ищущий и жаждущий, а в ней — нет жажды и нет искания. И боль, даже если и не прошла совсем, уже глубоко, и ранит лишь при резких движениях судьбы, и там остается дремать, как измученный зверь, до другого часа, другой катастрофы.
Ванесса встала и приготовила четыре чайных прибора и себя к взглядам, вопросам, ответам, улыбкам, позам. Внутренний мир ее вступал в противоречие с внешним, но ведь и вся жизнь была сплошным противоречием, и как-то она справлялась с ним. Что один вечер? Что несколько часов в сравнении с вечностью? Кто будет горевать об этом через сто лет?
Теперь — не время думать. Не время вспоминать и сожалеть. Да было ли в ней сожаление? Вина была — не сожаление. Чувство вины — всегда, словно горячий укол в душу. Яд, разливающийся по твоему существу такими порциями, каких только достаточно, чтобы страдать, но не умереть. Сожаление же — всего лишь вялая попытка самооправдания. Нет в ней места сожалению, потому что вина разрослась и заняла территорию, опутала, как вьюн, заборы всего ее существа. И вот — свидетель ее позора, бывший муж, непроходящая ее боль, сегодня будет здесь, в одном с ней пространстве и измерении.
Ветер распахнул окна. Ванесса прикрыла сердце. Плотнее, чтобы сквозняк прошлого не остудил дыхания. Однако, как трудно не вспоминать, не ворошить...
Занявшись кухней и приготовлением легких закусок к столу, она попыталась отвлечься. Кажется, все, что нужно сделала, а маленькая стрелка настенных часов едва подползла к четырем. Почувствовав нервный озноб, она села в кресло и до пяти сидела в нем, сложив руки на груди и пытаясь согреться. О чем же ей так хорошо думалось утром? Да, о том, что все перипетии ее судьбы — лишь буря в стакане воды с точки зрения вечности, и через сто лет никто об этом не вспомнит и не станет горевать. Интересно, что будет с нею через сто лет, или с Андреем, или с Артуром, или с этой вот террасой, уходящей в небо? Кто будет жить здесь? Кто будет страдать? И куда денутся ее собственные страдания, ее боль и ложь? И страшно, и странно представить, что ничего этого, что так мучительно и важно теперь, уже не будет существовать? А может, будет? Но где, как, с кем? Верит же она, что где-то продолжаются Васса и Дед, и родители… Почему же невозможно ее продолжение и продолжение всего, чем она живет и дышит в этой жизни... Пять тридцать, шесть, шесть тридцать — наконец, трое мужчин, встретившихся где-то вне дома, вошли шумно, электризуя воздух вокруг и разбивая ожидание, и странное, внешнее спокойствие, как теплая шаль на плечи, вдруг опустилось на нее.
«Рада снова видеть вас, Майкл. Рада снова видеть вас, Андрей. Проходите. Будьте, как дома. У нас все очень просто».
«Да, в чем же ее перемена? Она совсем, совсем другая, — волновался Андрей. — Холодная, как красивая пластиковая фигура, и так же холодно в ее присутствии, будто в ледяное царство попал, и хозяйка — снежная королева». Как бы ему хотелось сейчас растопить этот лед. Заставить ее вспомнить их время, их раннее счастье. Таких сильных желаний у него давно не было. Завладеть ею снова, особенно сердцем ее, и снова лепить из него, как из мягкой теплой глины, лепить единственную свою защиту — убежище безусловной любви. Снова ощутить ни с чем не сравнимую податливость под пальцами...