Шрифт:
Свежо. Солнце. Дожди. Виноград и гниющие дыни. Легкий листопад в пушкинских парках, где несколько дней тому назад были с братом. На городских улицах бываю только по неотложной необходимости. У букинистов много хороших и ценных книг: сейчас много высылок в Ленинграде – должно быть, поэтому. Но книги довольно дороги. Переводы для университета и для Института водного транспорта. Педагогический сезон открылся только для Гржибовской и для Райской. Обе кокетничают со мной и делают в диктовках по 10 ошибок (а это V курс иностранного вуза!). И разговаривают не блестяще. Завтра именины Гржибовской – пойду в своих знаменитых кружевах очаровывать ее родственников и знакомых. Дом у нее совсем на старинную ногу: обильный, богатый и очень vieux temps [430] . В этом сезоне симпатии к ней гораздо меньше, чем в прошлом: в ней мало простоты, и это жаль. Минутками она бывает совершенно очаровательной, когда почему-то забывает, что нужно играть ту роль, которая, по-моему, ей даже не подходит.
430
прошлых времен (фр.).
Ксения в Гаграх, муж ее пока еще в тюрьме. Киса в Москве на теннисных соревнованиях. Просила ее позвонить Ник. С трудом разыскала его телефоны. Разыскивая, наткнулась на старые письма. Просмотрела. Хорошо писал – и знал (о, знал!) дороги ко мне. Из всех людей, любивших меня, он был самым умным и самым интересным противником. И в любви его – теперь я знаю – было много ума и расчета. Любовь его была так же хороша, как стихи. Читая стихи, редко думаешь о законах стихосложения и о числе, господствующем над ритмом.
Читаю много, неразборчиво, соединяя старые английские романы (вдобавок читанные когда-то!) с Франсом, Селином, экономической географией и климатологией. Найдя на моем столике детскую книжку Mead, Гнедич справедливо возмутилась: неполноценное использование времени. Она права. Когда вижусь и беседую с нею, ясно ощущаю свою непродуктивную трату энергии и времени. Из каждого дня она извлекает какую-нибудь драгоценность. Я же главным образом извлекаю рубли и копейки. Мой интеллектуальный багаж пополняется извне и скупо и скудно.
Отец только недавно изволил выехать в Свердловск, обиженный на меня, по-видимому, за то, что я не предоставляю ему финансовых возможностей жить под Москвой, не работая. Но что же я могу сделать, если именно этого я сделать не в состоянии? Обменялись с ним резковатыми письмами – не по этому поводу, конечно, а по поводу его потрясающей, головокружительной, ошарашивающей болтливости. Как и следовало ожидать, не понял меня и немедленно обиделся. Господи, это продолжается всю жизнь – и обиды и непонимания!
19 сентября
Вечер: телефонный разговор с профессором Ляхницким о переводах. Потом парикмахер, маникюрша. В хорошем (беспричинно) настроении ухожу к букинистам. В лавке Северморпути покупаю интересные книги и веду интересный разговор по-французски с неизвестным молодым человеком. Как странно, что ко мне так легко идут люди. Разные люди. Неожиданные. Мысли о том, что параллели – непараллельны.
Именинный вечер у Гржибовской [431] . Нарядно, шумно; прекрасный, немного тяжелый ужин. Дарю ей два изысканных томика Мюссе. Она и Райская попеременно устраивают мне сцены ревности. Появляется «кузнечик» Чепрыгин, которого не видела долгие-долгие годы. За ужином сижу между хозяйкой и любопытным человечком из литературно-театрального мира, который о больших людях говорит без фамилий:
431
Через месяц, 15 октября 1937 г., М.А. Гржибовский был арестован, а 1 ноября – расстрелян.
– Антон Палыч называл меня «индивидуум»… Лев Николаевич прямо покатывался, когда мы с Сулержицким (здесь имя и отчество не так обязательны) отплясывали кэк-уок… Письмо ко мне от Владимира Ильича… я был ближайшим помощником покойного Анатолия Васильевича: смею утверждать, что Художественный театр мы с ним спасли вдвоем…
Зовут его Владимир Александрович Брендер. Имени его я никогда не слыхала. Ему 54 года, и от него сбежала жена с дочкой; девочку он, по-моему, мучительно любит.
И это именно он в фейерверке рассказов, анекдотов и имен сказал мне следующее: в начале года, в Париже, получив уже в полпредстве советский паспорт, от разрыва сердца умер Замятин. Я переспросила. Мне очень не хотелось, чтобы это была правда. Мне до сих пор не хочется этого. А ведь я твердо рассчитывала, что с этим человеком – таким важным в моей жизни – у меня будет еще не одна встреча [432] .
432
Личные отношения Островской с Е.И. Замятиным завязались в начале 1920-х гг., когда Замятин преподавал в студии Дома искусств и работал в редколлегии «Всемирной литературы», где и могло состояться их знакомство.
В архиве Островской сохранилась копия письма к ней Замятина от 25 февраля 1922 г.:
«Дорогая Софья Казимировна. Горе в том, что около чугунного бога – сердце не очень-то согреешь. Это главное. А что я Вас не забыл – это Вы, может быть, когда-нибудь узнаете. Относительно книг – сейчас, кажется, ничего не могу придумать: в голове очень легкомысленно – собираюсь идти на маскарад Дома Искусств (взяли бы Вы тоже и пошли – это было бы очень талантливо). Купить книги можно в Академическом книжном магазине – кажется, этот магазин на Литейном. На левой стороне между Бассейной и Жуковской. Где достать – может быть придумаю и потом скажу. Евг. Замятин» (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 88. Л. 1).
В тетради Островской «Extraits choisis» записано ее стихотворение «(Зверю) Евгению Ивановичу Замятину»:
<…> Грубо сжав, прильнуть всем телом, И я вскрикну, когда зубы окровавят мои губы, Смятые твоею страстью… И отдамся я безвластно На ковре иссиня-белом <…>Под стихотворением запись: «Без даты, ежедневно» (Там же. Ф. 1449. Ед. хр. 73. Л. 73).
Странно все-таки – и нехорошо.
У Гржибовских я пробыла очень долго – почти до рассвета, много смеялась, танцевала, разговаривала. И все время слушала свое сердце как нечто большое, холодное и совсем потерянное. Ему было очень больно – очень.
А сегодня – Летний сад. Накрашенные губы и накрашенная душа, и солнечный Петербург, похожий на старинную раскрашенную гравюру.
Вечером: Анта. Чувствую себя разломанной и чужой.
25 сентября, суббота
На всех столах в моей комнате – цветы, и все они увядают. Как обожженные огнем, погибают очень темные – почти черные – розы. Морщатся хризантемы, и желтеет алый и розовый шпажник. Как много цветов умерли в моей комнате за эти годы! И как много цветов в ней расцвело и цветет по сей день!
Осень. Вихри. Дожди. Солнце. Отец на Урале – на Богословском заводе. Это уже, по-моему, сибирские отроги.
О. К. Блумберг помещена в психиатрическую больницу им. Балинского: черная меланхолия – и, по-видимому, не мирного характера. За несколько дней до больницы звонила ко мне, говорила странные и непонятные вещи, просила помощи. Я не могла понять, чего она от меня хочет.