Шрифт:
Ахматова очень не любит Всеволода. Возмущается:
– Ну, что он может помнить и говорить о Блоке? Кто тогда знал Рождественского, кто обращал на него внимание! В 1919 году я была замужем за Владимиром Казимировичем Шилейко, и Коля (Гумилев) просил его читать какие-то лекции по искусству в Студии поэтов [929] . Так вот – иногда к нам прибегал такой черноглазый юноша… пригожий. Сообщал, когда лекция, приносил какие-то бумаги. Это и был Рождественский. Я тогда впервые услыхала о нем. Коля его не любил и всегда называл «Рождественский – шляпа» [930] . Он был тогда женат на Инне Малкиной – она такая черненькая, энергичная, предприимчивая, во всем помогала ему. Он, кажется, действительно шляпа. Хотя он и был тогда секретарем этой студии, но делала все Инна… это сестра Кати Малкиной, знаете? [931]
929
Речь идет о Студии художественного перевода при издательстве «Всемирная литература», которая открылась летом 1919 г. на Литейном в доме Мурузи, в квартире банкира Гандельблата (см.: Одоевцева И. На берегах Невы. М., 1989. С. 34).
930
Однако в 1918 г. Н. Гумилев печатно отозвался о Вс. Рождественском весьма благосклонно: «У Всеволода Рождественского есть тот беспредметный и напряженный лиризм, который владел нашими поэтами лет десять тому назад <…>. Есть магия в этом набегании строк одна на другую, набегании, не дающем задерживаться ни на одном образе и оставляющем не память о стихотворении, а лишь вкус его. Я верю, многое переменится в поэте <…>, но мне хотелось бы, чтобы это его качество осталось. В нем залог самодовлеющего очарования, самого важного в поэзии» (Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 209).
931
Об И.Р. Малкиной и Е.Р. Малкиной см.: Эльзон М.Д. Ахматова и сестры Малкины // «Я всем прощение дарую…»: Ахматовский сборник. М.; СПб., 2006. С. 230–238. О Малкиных см. также: Гинзбург Л. Проходящие характеры. М., 2011. С. 588.
Ахматова волнуется – и волнение ее очень глубоко и явно. Она боится: что написал о ней Рождественский в своих мемуарах? Она заранее готовит почву:
– Он же обо мне ничего не знает. Я уехала из Царского, когда ему было пять лет. А что мы знали о нем? Только то, что у нашего батюшки есть сын – вот и все. Откуда ему известно – любила я каши или нет – и какой я была – и вообще все это…
– Вы были дружны с его сестрой, вашей одноклассницей…
Опять возмущение – и острая и холодная констатация:
– А я вот не помню, как ее звали…
– Всеволод Александрович так почитающе относится к вам, что вряд ли его мемуары могут быть вам неприятны.
– Это теперь. Он знает, что я недовольна его книгой и, конечно, теперь уберет оттуда… пока я жива. А после моей смерти все это появится. Он и начал писать эти воспоминания в надежде, что я умру в Ташкенте, не переживу: тиф, дай бог, еще второй тиф будет…
Говорю ей о письме Рождественского ко мне по поводу книги воспоминаний и отношения к ней Ахматовой [932] .
932
Вс. Рождественский писал Островской 8 декабря 1944 г.: «Меня очень заинтересовала Ваша беседа с Ахматовой и то, что она была такая продолжительная и дружеская. Очень хорошо, что Вы мне о ней рассказали. Я очень рад, что могу, хотя бы только теперь, успокоить Ан[ну] Ан[дреевну]. В книге моих мемуаров нет ни единой пугающей ее вещи: ни “детства” А.А., ни “цветов в царскосельском саду”. Ее имя проходит мельком, только как упоминание, в двух местах повествования. При описании одного поэтического вечера в университете, еще во времена Первой германской войны, где присутствовали все представители тогдашнего поэтического Олимпа, говорится: не было только одной Ахматовой, чей портрет, выставленный недавно, и т. д. В другой раз очень силуэтно, и тоже только как беглое упоминание, проходит на похоронах А.А. Блока. И это все. Я уже давно знаю особую щепетильность А.А. в ее отношении к прошлому и потому с ней бываю особенно осторожен (так же, как и со всеми ее живущими современниками). Я назвал ее два-три раза только потому, что нельзя не назвать ее, говоря о той литературной эпохе. Само собой разумеется, нет и ни единого слова об ее отношениях с Ник. С. [Гумилевым], очень сложных, запутанных и, по правде говоря, неясных для меня самого.
А о Н.С. речь идет только как о поэте (уже упомянутый университетский вечер, несколько бесед с Блоком, которых я был свидетелем, – и все).
Мне бы очень хотелось успокоить вполне понятное волнение А.А. С моей стороны она может встретить только заочное дружество, которое очень бережет ее поэтическую и человеческую славу. Мне не хотелось бы ее даже невольно чем-нибудь обидеть. Будь я в Ленинграде, я бы сам прочел ей эти места. Кстати сказать, рукопись еще не получила окончательной редакции. Я надеюсь, что она еще будет у меня в руках (ее собираются переслать сюда), и тогда я еще раз пересмотрю все эти неожиданно обнаружившиеся подводные камни, хотя и заранее знаю, что в них нет ничего, способного внести тревогу в память А.А. Не мне разрушать легенду о ней. Я первый озабочен тем, чтобы в истории русской литературы она навсегда осталась прекрасным альтмановским портретом…» (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 95. Л. 55).
– Это он нарочно, чтобы успокоить меня.
(Ахматова такая женщина! и любит доказательства женской логики.)
Рассказывает с подчеркнутым ужасом, что все легенды и небылицы о ней идут от Голлербаха [933] .
– У нас в Царском был такой прекрасный булочник Голлербах. Все у него покупали. И действительно, все у него было замечательно вкусное. Пирожки были очень, очень хорошие. У него были дети. Ведь у булочников бывают дети, не правда ли? И подумайте, его сын, тоже Голлербах, вдруг взял и написал «Город муз» [934] – и еще там что-то. И вообразил себя литературоведом, таким историографом поэтического Царского Села. Странно, не правда ли? Знали его отца, отец его был прекрасный булочник. Это было невероятное искусство. Жаль, что он не научил этому искусству своего сына. Может быть, он был бы гениальным пирожником.
933
О негативном отношении Ахматовой к Э.Ф. Голлербаху см. в записях П. Лукницкого от декабря 1924 г., 20 июня 1926 г., 27 ноября 1927 г.: Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Paris, 1991. Т. 1. С. 8, 18, 20, 87, 138; Т. 2. С. 178, 194, 218, 227, 242.
934
См.: Голлербах Э. Город муз: Детское Село, как литературный символ и памятник быта. Ленинград, 1927.
(Ахматова вообще умеет убивать выбором невиннейших слов и ядовитейших интонаций.)
(Как-то – о чтеце Яхонтове:
«Однажды я пришла в столовую писателей в Ташкенте. За одним столом со мной сидел какой-то молодой человек в зеленой рубашке. Такая была удивительная, страшно зеленая рубашка. Он все время молчал и много ел – как-то странно ел, так много, плотно, но ужасно забавно. И вдруг посмотрел на меня и сказал:
– Я буду вас читать.
Я испугалась и сказала:
– Пожалуйста.
Потом он ушел. А мне сказали, что это – Яхонтов. У него была удивительная зеленая рубашка. Я запомнила.)
1945 год
Ленинград
Январь, 8
Весь январь – люди, люди, неистовое количество людей. Словно волчок: завертела, запустила чья-то рука, так и несусь, не могу остановиться. А дыхания не хватает.
935
Цитируется Эпилог «Поэмы без героя».
Отрада: встречи с Ахматовой.
О Т.Г. – дурное. Говорят, что арестована. Possible [936] .
Новый год встречаю с братом и стариками у д-ра Буре: пышно, богато, нарядно и очень скучно. Чокаясь с Эдуардом, говорю: «А веселое слово “дома” – никому теперь не знакомо…» С лета 1941-го впервые пью шампанское. Мирное и мертвое воспоминание – только без грусти, без сожалений, даже без упрека. Видимо, забываю. А победы такие, что о них и писать нельзя: слов не хватает, голос пресекается. Это действительно нечто небывалое, грандиозное, ошеломляющее.
936
Возможно (англ.). Согласно архивной справке ФСБ, Гнедич была арестована 27 декабря 1944 г. Управлением НКВД по Ленинградской области и Ленинграду. Обвинялась по статьям 19–58–1а УК РСФСР (покушение на измену родине), 58–10 (антисоветская агитация и пропаганда), 58–11 (организационная деятельность, направленная к совершению контрреволюционного преступления). По приговору Военного трибунала войск НКВД от 26 февраля 1946 г. осуждена на 10 лет с последующим поражением в правах сроком на 5 лет.
Историю ареста излагает Г.С. Усова, ссылаясь на рассказ самой Т.Г. Гнедич ей и В. Ганшину: «После того как Татьяна Григорьевна начала наведываться в Большой Дом [пытаясь выяснить судьбу Акселя], для нее наступили тяжелые времена. Она чувствовала, что ею интересуются, но остановиться не могла – как человек, который бежит с крутой горы. К ней подослали провокаторшу – по ее словам, женщину, внешне очень интересную, красивую, изящную. Однажды она передала в руки Татьяны Григорьевны игрушечную резиновую лягушку, когда Татьяна Григорьевна ее взяла, она увидела в глазу у этой лягушки фашистский знак. Она вернула лягушку, не говоря ни слова. А в другой раз провокаторша вдруг встала перед ней на колени и стала просить у нее прощение» (Усова Г.С. И Байрона в соавторы возьму. Книга о Татьяне Гнедич. СПб., 2003. С. 83).
Ничего не пишу.
Много работаю.
С возвращением брата исчезла безмятежность великолепного равновесия. Работа, тревога, боль – а значит, и гнев, и раздражение, и страсть битвы.
С ним – трудно. И мне с ним, и ему со мною. Когда вдвоем, почти всегда молчим. Или говорим о газетах, о военных событиях, о детстве, о Киргизе. Он не изменился, не возмужал, не стал взрослым. Армия же больше убила в нем человека, самостоятельность, волю; еще больше запугала. Но не отняла ни наивности, ни романтики, ни пассивности, ни безропотной покорности.