Шрифт:
Только бы выдержать в жизни маму!
Истеричничающему Эдику предложила эвакуацию, если хочет. Осекся, замолчал, озлился – и об эвакуации перестал говорить. Один он не поедет никуда, что же он будет делать один, он, привыкший ко всему готовому и не ушедший далеко от детства? А есть ли у меня право оставлять его здесь, в жутком и неверном городе, окруженном стенами любых возможностей?
И не ляжет ли на мою совесть то, что в августе или сентябре я не отправила моих куда-нибудь подальше, в глубину России. Будь они там, у них не было бы ни цинги, ни замирающего от усталости сердца, ни расшатанной до последнего нервной системы, ни явлений новой болезни, которая называется «дистрофия». Ответ за все несу я.
Теперь же они оба – в особенности мама – очень близко подошли к той черте, которая разделяет бытие от небытия, и остановились как бы в нерешительности.
Витамин С я достала, но продукты у меня совсем на исходе. Спрашивается: чем я удержу их у этой черты, чем отвлеку назад, как смогу воспрепятствовать шагу вперед? А шаг через черту сделать так легко – и он может быть сделан даже незаметно… даже незаметно…
Видела во сне, что мой милый собеседник всех последних лет мирной жизни приехал из каких-то романтических Африк в Москву и не менее романтически думает там обо мне… ах, если бы в мире таких деликатных людей, как он, было меньше романов и поэзии, а больше реального восприятия материальных сторон жизни, такой большой, такой многогранной, такой сложной… Уверяю вас, mon beau monsieur [611] , мне сейчас не нужны ни персидские катрены, ни брильянты, ни розы, ни парижские шелка. Мне нужна жратва. Мне нужен хлеб… И масло.
611
мой прекрасный господин (фр.).
И сахар. И крупы. И дрова.
А для души мне нужен табачок. Все.
Хорошо, что во мне умирает чувство жалости. Хорошо, что я люблю ненависть, как любовь. Хорошо, что во мне много одиночества.
Если бы мои были эвакуированы еще в августе, я бы легче и проще перенесла все, что пришлось пережить. А так – трещина. Семья, как всегда, – оковы.
22 марта – воскресенье, 20.35
Мама и брат лежат. Маме только что дала камфару: она кипятится, раздражается, сердится, ворчит, потому что была моя красивая ученица и болтала свой обычный пустой вздор, потому что из соседней квартиры выселили чью-то домработницу, ныне госпитальную прачку Полю, и маме жалко ее, хотя этой женщины она совершенно не знает (мама и брат всегда стоят за малых сих), потому что в соседнюю квартиру вселяется новая управхозиха, неинтеллигентная, миловидная, нахальная еврейка, которую мама невзлюбила с первого взгляда. Мало ли всяких «потому» для волнений бедного больного человека!..
Сегодня для меня был хороший день, потому что впервые за 4 месяца мама захотела кушать. Но эта моя радость омрачилась сразу же знанием истинного положения вещей в моей кладовой: продуктов у меня хватает только на завтра. Если ничего не выдадут и я ничего не достану со стороны, то послезавтра перспектива сводится к чаю с призрачным сахаром и эфемерным хлебом. Все. При такой ситуации интересно думать, что врач тубдиспансера, подтвердивший вчера цингу и истощение брата (и физическое и нервное), подчеркнув «очень сильное истощение», и предписал необходимость незамедлительного усиленного питания. Выглядит брат ужасающе: он синеватого цвета, сине-восковый. И ему все время холодно, холодно. Мама мерзнет тоже, страшно мерзнет, хотя и целый день лежит в постели под одеялами, под моей меховой шубкой.
В комнате сегодня +10°. На дворе от -12° до -6°.
На солнце, говорят, сильно таяло. Не выходила.
Эвакуация идет бурными темпами. Красивая ученица рассказала, что «высылают» не только неблагонадежных и подозрительных (судимости, высланные и осужденные родственники), но даже бывших лишенцев, которые сами забыли о том, что когда-то существовала и такая категория российских граждан. Говорят, что очень волнуются из-за этих слухов Тотвены (у него осужден за К-Р [612] сын, тифлисская врачебная знаменитость, за которого старик все хотел выдать меня замуж!..). Нужно было бы зайти к ним, но… так далеко, и так болят ноги, так необходимо мое ежечасное присутствие дома, в моем лазарете. Сложно.
612
Имеется в виду контрреволюционная деятельность.
Вот. Скоро спать. Вчера не слышала даже, как пробило 10 вечера. Сплю теперь чудесно, утомленная дневной беготней и хлопотами и топтаньем у печки. Сон ровный, прекрасный, здоровый и глубокий. Сновидения великолепны и такие красочные, как в тюрьме. Во сне люди, движение, музыка, новые города, новые созвездия, много людей, много красок. Во сне все то, чего больше нет в жизни. Хорошо, что сюжетная сторона снов почти всегда забывается при пробуждении – остается только текстура, фон. Иначе было бы трудно. Впрочем – и это неважно.
Чтение Чехова, радостное и благодарное, как всегда.
В сумерки, проводив красивую ученицу, зашла в кухню, где в тазах и лоханях стоит замерзшая вода, где на полу посуда, так как сожжен кухонный стол, где около мертвой раковины стоит горшок, снятый в уборной, где много пыли, холода, где не было минуты, чтобы сошли морозные узоры с оконных стекол. И вот в такой жуткой арктической кухне из радиорепродуктора вдруг донеслись до меня знакомые и любимые такты Чайковского [613] . Давали концерт. Передача была еле слышная – словно все это было очень далеко: и по времени, и по расстоянию. Словно мертвецы вдруг решили поиграть для мертвецов. «Лебединое озеро» – вступление. Слушая, я постояла, кажется, одно мгновение и сразу же ушла. Я не могу слушать музыку, я не имею права, я должна беречь свои нервы и свою броню. Музыка была в прежней жизни – может быть, в прежнем моем воплощении. О прежней жизни я не должна ни думать, ни жалеть. А если пожалею – сломаюсь, сгибну, полечу к черту! Поэтому из моего нынешнего существования музыку я исключаю тоже, как стихи, как искусство, как красивые вещи, как нежные ткани и волнующие духи. Не надо. Не надо ничего такого, что расслабляет и напоминает, что может заставить меланхолически вздохнуть и пожалеть.
613
Музыка П.И. Чайковского в блокадном радиовещании интерпретировалась как повествующая «о трудностях борьбы и радости победы» (Крюков А. Музыка в эфире военного Ленинграда. СПб., 2005. С. 35).
На Бассейной открылась парикмахерская со свободным доступом для всех граждан, где за 2 руб. можно сделать маникюр. Не иду. Все по тем же причинам. Начался артиллерийский обстрел.
23 марта, понед[ельник], 21 ч.
Сегодня тепло, таяло, на дворе уже лужи, на улице капель, ростепель, весна. Из бомбоубежища тащили с братом наверх чужой диван, который дают на время для Эдика (он спит на невыносимой по неудобствам походной кровати). Падал мокрый мартовский снег, текло, за водою в подвал бежали жильцы дома (вода в определенные часы). Диван мне помогали тащить два моих приятеля: Гриша Стеркин и Володя Белов, красивые по-разному мальчики, не достигшие еще 7 лет. У Гриши рыжие глупые веснушки и чудесные черные глаза, ясные и чистые, с громадными ресницами. Такими вот ясными библейскими глазами, мудрыми и младенческими, смотрел, быть может, на мир маленький Иоанн [614] . Володя тоже красивый ребенок с холодным взглядом, с жестокой и презрительной складкой узких губ. Думая о Грише-Иоанне, я превращаю Володю в сына Понтия Пилата. И, стоя под снегом на дворовых лужах и глядя на моих ребят, соображаю – а может быть, Володю сделать братом Саломеи… ее маленьким братом, о котором нигде не сказано.
614
Имеется в виду Иоанн Креститель в детстве.