Шрифт:
— Апырай, ну сам подумай — разве тут дождешься?
— Зачем нам ждать?
— То есть?
— М-ма-мент! — шофер хитро подмигнул.
Не раз ты был свидетелем того, как при таинственном слове «м-ма-мент» у него запросто, как бы сами собой, решались порой самые сложные дела. Интересно, что же на этот раз придумал? Ты решил понаблюдать за ним. А он между тем надвинул сломанный козырек кепчонки на самые брови, припал телом к рулю, нажал газ. И не успела шоферня вокруг опомниться, как он, шустро лавируя между рядами скученных машин, неуследимо, точно ртуть, протиснулся вперед, к бензоколонкам. Шоферская братва всполошилась, загудела:
— Эй, эй, ты куда?
— Откуда этот хрен моржовый взялся?
— А ну, проваливай! В шею его, бл...! Шустрик нашелся!..
— Кто там поближе — не пускайте!
Но шофер-бала и бровью не повел. Спрыгнул с подножки, сплюнул и затоптал свою давно потухшую папироску. Нашарил под сиденьем связку воблы. Теперь-то тебе ясно стало, что именно последует за этим его, не раз выручавшим, «м-ма-ментом»... Сейчас он, конечно, нимало не мешкая, направится прямо к заправщику и, какого бы рода-племени тот ни был, поприветствует своим непринужденным «салут!» и бросит перед ним сухую связку воблы. И если растерявшийся при людях заправщик не сразу потянется к ней рукой — тогда шофер-бала пойдет напролом. «Ты, дорогой, что? — скажет. — Такую воблу нынче во всем Арале не найдешь, клянусь аллахом! Пальчики оближешь! Особенно с пивком, а?!» И отбросит связку в угол, отбрасывая этим и все сомнения малость озадаченного заправщика.
Как-то, помнится, Бакизат надо было срочно ехать в Алма-Ату. Билетов на поезд не было. Ты стоял в растерянности, а тут еще и теща не преминула попилить тебя при народе: «Ну, чего стоишь? Нынче разве скотоводы, рыбаки не в почете? Разве не возносят их на каждом собрании? Вот ты и покажи свои хваленые права... Ступай вон к той кассирше и объясни ей, что ты трудяга-рыбак. И не простой, а дипломированный!.,» К счастью, выручил его тогда все тот же расторопный шофер-бала. Мигнул тебе, сказал: «М-ма-мент!» — и, выхватив из-под сиденья десяток сушеных чебачков, нанизанных на засаленную бечевку, направился к плотно закрытому окошку кассы. Не сразу оно отворилось; но уже вскоре оттуда послышался проникновенный голосок: «А вам в какой вагон, товарищ?»
Нет, с таким шофером не пропадешь. В ауле он и святошей прикинется: полотенце на голову намотает и вместе с муллами заупокойную молитву пробормочет, а в городе и за рубаху-парня сойдет, из самого, казалось бы, безнадежного положения вывернется, в игольное ушко пролезет!..
* * *
— Салам алейкум!
Никто не ответил. Что это с ними? Может, не расслышали? Задетый невниманием рыбаков, председатель в нерешительности потоптался у порога, пригляделся, не проходя дальше. Густой мрак скрадывал дальние углы смрадной камышитовой лачуги. Тусклый свет керосиновой лампы у входа, мерцая, робко жался к подслеповатому, захватанному руками стеклу. То ли пар, то ли дым пеленой заволакивал глаза, и в первые мгновения ничего в этом чаду невозможно было различить. Растерянно помаргивая, он уставился на закоптелый ушастый казан посреди лачуги. Насквозь продрогшие за день на осенней стуже в открытом море рыбаки тесно уселись вокруг огня и все еще не могли отогреться. Кто-то, весь трясясь, сунув руки под мышки, лез чуть не в самый огонь, низко наклоняясь, яростно дул на него, а огонь то разгорался, то затухал, отсыревшие кривые сучья чадили, шипели, и едкий дым щипал глаза и перебивал дыхание.
— Вот проклятье! Да подуйте же кто-нибудь!
Несколько человек, нагнувшись, стали дуть со всех сторон. Из-под хвороста хлынул ядовито-бурый дым, стелясь, растекаясь, клубами понизу. Поняв, что сейчас им не до него, баскарма бросил у порога дорожный мешок и втиснулся в круг хмурых, безучастных ко всему рыбаков. Пламя, облизывая сырые черные сучья, нехотя взялось.
— Сушняку... сушняку подкинь! — раздался нетерпеливый голос, и чья-то неясная фигура замаячила в клубившемся паре за казаном.
Ловкий молодой джигит сгреб охапку хвороста у стены, но раздраженный сосед оттолкнул его:
— Да не весь, не весь хватай... торопыга! На растопку хоть оставь...
Стало ясно, что и здесь от рыбаков отвернулась удача. Обычно, когда возвращались они с путины с богатым уловом, ни холод, ни голод, ни тем более усталость не бывали помехой для забористой шутки и хриплого хохота. И куда как светлее становилась тогда их не топленная весь день хибарка, куда оживленней хлопотали они над казаном, заваривая густую рыбацкую уху. А у этих брови, видно, давно насуплены. Камнем лежит на их душах тяжесть неудач,.. Да, мелеющее море что выгоревшее пастбище. Если скудеют выпасы — хиреет скот; если поднимается в море соленость, исчезает рыба. Уходит, шарахается от гибельной соли заливов и мелководья, стремясь туда, где попреснее и поглубже вода. Она уже давно стала пугливой и строптивой, точно одичавший скот в годину бескормицы. И вот за измученной, разбившейся на мелкие косяки ошалевшей рыбой эти люди все лето и осень, не зная ни сна, ни отдыха, гоняются вдали от родного очага, от жен и детей. Однако и здесь, на безлюдье, ни улова им опять, ни заработка. Заметно стало, как отяжелели, будто отупели, рыбаки от невылазной, почти бессмысленной работы. Удивило и то, что даже про жен, про детей не расспрашивают. Всех будто заворожил казан на треноге. Давно подбросили сушняку, и в нем уже закипала понемногу, бормоча и булькая, вода, из-под крышки валил парок, и первый сладкий запах свежей рыбы расходился по лачуге, щекоча ноздри.
Шофер, явно проголодавшийся за долгую дорогу, не выдержал первым.
— Эй, не камни ведь варите! Рыба, небось, давно уже приспела, — сказал он и вытянул шею к котлу. Черный, как головешка, старичок, распоряжавшийся сбоку, с поразительным проворством стукнул его половником по лбу:
— Сядь! Ишь, не терпится работничку...
Подгребая горячие угольки кочергой-косеу, председатель исподлобья покосился на старичка. Был он весьма известен прибрежным аулам. И хотя при рождении нарекли его именем Кошен, однако из-за вздорного характера еще с детства прозывали его в аулах то Зловредным Кошеном, то Неуживчивым Кошеном, а чаще — Упрямым Кошеном. Его упрямство дошло до того, что всю свою жизнь он поступал не иначе как всем назло, наперекор всему, даже здравому смыслу. Упрямый Кошен и сейчас сидел, точно баксы [1] для устрашения малышни: на плечах заскорузлый кожух, на лоб нахлобучена лохматая баранья шапка-борик. Не мигая, в упор смотрел на огонь, иногда косился на баскарму, и в его остекленевших глазах играли отблески пламени. Во всем его облике было что-то строптивое, задиристое, как у старого драчливого козла. Председатель, едва взглянув на него, отвел глаза. Он понял, что занозистому старику, неотступно и настороженно подстерегавшему сейчас каждое его движение, нужна лишь придирка, лишь зацепка... От этого стало как-то даже не по себе, и когда председатель опять потянулся кочергой к огню, рука его, видно, дрогнула, кольцо на черенке звякнуло тонко. Какая-то тягостная тишина повисла в хибарке.
1
Баксы — шаман.
— Холодновато тут у вас. Настоящая промозглая осень... — неуверенно заговорил он, когда молчание стало уже невыносимым. Никто, однако, разговора не поддержал. Хмурые люди безучастно уставились на крутобокий казан посередке. — Верно сказано: земля разнолика, тучи обманчивы. Даже на двух берегах одного моря погода разная. В той стороне, когда мы выезжали из дому, была теплынь. Жир, пожалуй, не застынет. А здесь у вас... ну прямо до костей пробирает.
Кошен будто ждал этого.
— В той стороне? — хмыкнул он. — Это еще в какой такой стороне?!