Шрифт:
— Ну, вот что...
— Что, дорогой?
— Сгинь-ка с моих глаз! — грозно встал ты.
— А?
— Сгинь, говорю! Чтоб глаза мои тебя не видели!
— Чтоб глаза не видели, говоришь? Это меня-то?! Хе-хе...
Сары-Шая и не подумал сгинуть, напротив, уселся, устраиваясь поудобней, закинул ногу на ногу. Немигающие кошачьи желтые глаза ехидно блеснули. — Ты, милок, это всерьез?
— Скорпион ты, а не человек... Убирайся!
— Вот оно как! Ну-ну!.. Народ прозвал меня Сары-Шая, но никак не Скорпионом. Ишь, придумал тоже... скор-пи-он... Ну спасибо, милок, порадовал. Очень даже неплохо. Кхе-хе-хе... — Сары-Шая был удивительно спокоен, даже вроде бы благодушен. Зато ты был готов взорваться гневом. Ярость захлестнула тебя. Ты стиснул кулаки. В теле нарастала неодолимая дрожь, и ты знал, что за этим может последовать... Кажется, Сары-Шая видел твое состояние. И, продолжая ухмыляться, краем немигающих глаз мельком покосился на твои чугунные, напряженно высовывающиеся, из рукавов кулаки. — Милок, это же кувалды! Ей-богу, кувалды! — Он опять глянул на них уже в открытую и, взяв твой кулак в свою ладонь, восхищенно покачал его на весу. — Вот это да-а!.. Жаль только, милок, что не пользуешься ты ими по назначению...
Ты торопливо подобрал кулак в рукав. И еще больше задрожал от негодования и собственного бессилия, видя все ту же наглую ухмылку на спокойном лице родственничка. А он, бестия, между тем, убедившись в твоей беспомощности, ткнул пальцем в твой кулак:
— Милок, убери-ка это... убери! А уж если силы девать некуда, мой тебе совет: докажи-ка лучше это столичному... хе-хе... жеребчику, побратиму своему. Да, да, милок. Этак будет честнее...
— У, кретин!
— А?.. Это я-то?! — удивленно переспросил Сары-Шая и медленно поднялся со стула. Злорадная искорка в желтых глазах потухла. Бледный и злобный, он смерил тебя с ног до головы. — Это ты, милок, кретин! Я бы даже сказал — кре-ти-нище, каких свет не видывал! Бабе твоей средь бела дня подол задирают, так мало, еще и с собой забирают, а ты... вялый хрен, еще и...
Что было дальше — ты плохо помнил. Черная, небывалая еще ярость помутила сознание. Если ты и думал о чем, то лишь о том, наверное, что этот злобно трясущийся перед тобой плюгавенький, поганый человечишка — вовсе не человек, а воплощение и средоточие всех людских зол, бед и мерзостей... Это он баламутит рыбачий аул, вдохновляет глупцов. Это он стравливает людей, разжигает-распаляет родовые страсти, наушничает, сеет смуту и злобу там, где и без того сейчас несладко... Ты, огибая стол, пошел на него...
— Эй, эй... ты что... ты что, пес бешеный?! На родственника руку подымать... негодник!.. ой-ба-а-а-а-ай!..
А ты уже не обращал внимания на дикие крики, словно драли старого кота. Вся ярость, весь гнев, что годами копились в тебе, переполнили наконец чашу терпения, и тяжесть их будто сейчас переливалась в кулаки. Ты ударил раз, другой, заколотил по чему-то мягкому, податливому, визжащему... В какой-то момент мельком углядел кровь. Сары-Шая вдруг замолк сразу, на миг даже вырываться перестал и неуловимо быстро, как-то ловко мазнул ладонью, размазав кровь по всему лицу... И это на миг удивило, но ты уже не мог остановиться и все бил, загнав в угол, без пощады бил по этой гнусной роже со странно округлившимися желтыми глазами, с крепко сжатым, не издававшим теперь ни звука ртом... И тут кто-то вбежал, повис у тебя на руке, закричал. Этот умоляющий, насмерть перепуганный голосок будто издалека откуда-то взывал, едва доходил до тебя и не мог уже остановить... О чем он умолял, тот девичий голосок? «Агатый... миленький! Что вы делаете? Нельзя! Стыдно!.. Стыдно!..» Но отчего стыдно? Почему? Ты не разобрал, кто умолял тебя о пощаде, кому принадлежал этот голосок, полный отчаяния и страха... Но что страх был за тебя, это почему-то понял. И если в тот момент ты вообще соображал что-либо и чувствовал, то лишь одно: некое омерзение, брезгливость, охватившие тебя, и еще смутную досаду оттого, что кто-то упорно мешал тебе, цеплялся за руки, путался под ногами. И, не помня себя от злости, ты отпихнул того, кто назойливо хватал тебя за руки и бессильно тряс... И тут же отчего-то спохватился — может, оттого, что только что просивший о пощаде, отчаянно кричавший о стыде тонкий голосок умолк, словно провалился в окружавшую тебя глухоту, и никто уже не хватал за руки, не тряс за плечи, не путался в ногах, и от этого удивления ты, должно быть, отрезвел и лихорадочно заозирался вокруг. И увидел Зауре, отвернувшуюся от тебя, сжавшуюся, как обиженное дитя, спрятавшую лицо в ладони... Увидел, как вздрагивают худые, точно у подростка,, плечи, услышал еле сдерживаемое рыдание, и пальцы твои сами разжались, отпустили загривок мешком обвисшего Сары-Шаи. Оттолкнув его со всей силой, ты бросился к выходу. В дверях грудью налетел на кого-то, чуть не сбив с ног, дико глянул, не узнавая парторга.
— Баскарма, да ты... — сдавленно проговорил, схватив тебя за плечо, тот. — Да ты что? В уме ли? Как это понимать? Избивать члена колхоза... да ты знаешь, что это такое?!
— Пусти!
— Не могу! Ты что... хочу бью, хочу милую — так, что ли?! Не-ет, так не пойдет. Это же хулиганский поступок, ты понимаешь...
— Ну и к...
Ты, кажется, вовремя спохватился, прикусил язык. И парторг тоже сразу замолк, как бы предоставляя тебе возможность договорить, сполна высказаться. Но, увидя, что из тебя теперь слова клещами не вытащишь, невольно бросил:
— Ну и натворил, баскарма... А что это за люди? Зачем ты их собрал?
— Какие люди?.. Где?
— А ты не знаешь, да?! Хе!..
Сердце твое чуяло недоброе. Опережая парторга, вымахнул коридором на улицу. Да что ж это такое?.. Срам! Срам какой! Большая толпа — одни твои сородичи и сочувствующие — стояла мрачнее тучи перед конторой. И лица у всех хмурые, решительные. Кое-кто даже с плетками, веслами и баграми. Постарался, старый дьявол...
— Что... вам тут надо?!
Вперед вышел Упрямый Кошен.
— Жадигер... родной наш... Что бы там ни случилось, знай: верные люди ради тебя... ради твоего... Мы с тобой, ты знай!..
— Ради меня? Зачем?
— Да, мы за тебя. Только скажи, и мы... — сказал было Кошен.
— О, дурачье! А ну, по домам! Живо! Кому говорю!..
И опять кровь ударила тебе в голову, бешенство ослепило. Только и помнишь, как сбежал с приступка правления прямо в толпу, как вырвал у кого-то из рук плеть, хлестнул одного, другого.
— По домам! По домам! Прочь! Проваливайте! Чтоб духу вашего... Ах, дурачье! Кого послушались?! Кого, а?! Прочь! Прочь!
С перекошенным лицом, с белыми, выкатившимися от злости глазами, ты и впрямь, наверное, был страшен, и толпа подалась, заволновалась, ропот недоумения прокатился по ней, точно ветер по степной сухой траве:
— Никак рехнулся, бедняга!
— Допекла, стало быть, баба...
— Видишь, лица на нем нет.
— Ойбай, от греха подальше. Еще покалечит, дьявол!
— Ну, что ж... уйдем. Не надо так не надо. Ну его к аллаху!
Толпа дрогнула, стала на глазах распадаться. Упрямый Кошен тоже отступил, оглядываясь назад: нет, непривычно было видеть обычно покладистого, спокойного баскарму таким... И лишь один шофер-бала не тронулся с места. В его руке была монтировка. Видно было, он только что подъехал сюда, выскочил из машины: помятый, чумазый, взгляд твердый, жесткий. Смотрит прямо. Кепка со сломанным козырьком против обыкновения сдвинута на затылок.